Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она болезненно сдвинула брови.
— Ты причинил мне столько боли, мой дорогой… Ты не хотел, чтобы я вошла в твою жизнь. Да?
— Да, я не хотел этого, — сказал Петровский строго.
Она помолчала. Он видел сейчас только ее блестящие глаза.
— Вот видишь, я решила добиться тебя… Я согласилась на унижения и на явную подлость. И когда я теперь, неожиданно так скоро, сижу здесь вместе с тобою, я вдруг чувствую, что не могу ничем загладить ни этого унижения, ни этой подлости. Ты понимаешь меня? Может быть, было бы лучше и для меня и для тебя, если бы все это было гораздо более элементарно. Я бы пришла к тебе, потом мы поехали бы даже на Острова, и все было бы попросту и мило. Ведь ты все равно бы и такую меня целовал. Не правда ли?
Она жадно надвинулась на него. Он почувствовал ее дыхание и холод ее губ. Неуловимая черточка чуть исказилась в ее лице.
— Я хочу, чтобы ты меня сегодня целовал такою, какая я есть. Я хочу, чтобы ты принял меня такою злою и испорченною, какою видишь сейчас.
Стуча, остановился мотор. Шофер медленно и осторожно повернул голову.
— Ехать на Острова?
Они стояли на набережной, которая казалась пустынной. В тусклом золоте ночной зари туманно вставал отдаленный и враждебный силуэт Петропавловской крепости.
Раиса крикнула:
— Ну, конечно же!..
Она оглядывалась.
— Как очаровательно. Ты знаешь, мне все кажется, что мы все тени. Только тени. Как странно, что мы, люди, вообще считаем себя чем-то. Но в такую ночь, как вот сейчас, начинаешь так ясно, так ясно понимать, что мы только тени. Вот сейчас — мы, и нам кажется, что мы все так ясно, так ясно видим вокруг себя. Но ведь и до нас… был кто-то еще… Много, много людей, и им казалось то же… Я не умею выразить… У меня вышло чересчур избито. Но это так. В обыкновенные мгновения этого только как-то не замечаешь.
Она смотрела на Петровского расширенными глазами.
Равнодушно гукая, мчались и мчались автомобили. Машина вновь застучала и стала заворачивать на мост. Припав к окну, Раиса жадно смотрела на воду, казавшуюся вторым разлившимся небом. В ее высокой прическе и такой же непропорционально-высокой талии было что-то старинное. И было странно видеть ее, припавшею к окну элегантного автомобиля. Вспоминались очаровательные, навсегда исчезнувшие женщины старинных художников.
Раиса повернулась к нему с глазами, полными слез.
— Можно подумать, что я сентиментальна. Но это не так. Уверяю тебя. Я — проза.
Она уже смеялась.
III
Несколько шумных уличных поворотов, и стали показываться зеленые просторы, мрачные и сырые от вечерней мглы. Кое-где в роскошных каменных виллах, словно на кладбище, провожали одинокие огни. В богатых особняках, опустевших от отсутствия хозяев, в нетопленных комнатах, сейчас сырых и зябких, бродили тени прошлого.
— Я бы желала здесь жить, — сказала Раиса, вытаскивая из-за спины меховую горжетку и кутая плечи.
Он хотел сказать, как врач, об опасности здешнего климата, но удержался. Весь этот район, насыщенный водою, как губка, имел своеобразную прелесть. Где-то там, за отдаленными очертаниями этой северной Венеции, лежали колоссальные кладбища, в которых нередко покойников приходится опускать в маленькие колодцы, на дне которых вода.
Пахло сырою зеленью. Мотор с мягким хрустением бежал по узкой дорожке между зелеными кустами. Кое-где поблескивала темная гладь зеркальной воды. Неслышными тенями мелькали велосипедисты, мелодично вздрагивая звонком.
— Боже, как я давно не была на «Стрелке»!
Вероятно, у нее здесь были какие-нибудь светлые воспоминания.
Выдвинулся, как всегда неожиданно, светлый простор с темными отчетливыми контурами экипажей, лошадей и одиночными фигурами гуляющей публики. Не сразу угадываешь, где вода, где берега. Туманная, с неясными силуэтами даль и равнодушный сырой ветер. И, как всегда здесь, чувство печальной обманутости и остановленного стремления.
Надо выйти из мотора, чтобы отдать дань глупому туризму. Смеясь, они проходят по сырому утоптанному песку. И сейчас, среди других дам, Раиса кажется ему по-прежнему такою же современною, как и все прочие. Ведь сюда приезжают исключительно веселиться и отсюда, удрученные унылою картиною северного взморья, отправляются в уютные, светлые рестораны, где желтое электричество борется с больным вечерним освещением, слушают двусмысленные куплеты под взвизгивание садовой музыки и ссорятся с официантами, подающими простывший кофе и холодные кушанья.
Кажется, здесь люди живут мечтою согреться. Это интимно сближает. Может быть, нигде так не очаровательна любовь, как на Островах в белом мае и июне. Сама природа удивляется, что можно спать, — и нет конца бессонной золотой заре.
Сначала они пьют чай на поплавке, отламывая и откусывая черствое печенье. Как хорошо тонут здесь все звуки в зелени и воде, которые холодны к веселящейся жизни, нахлынувшей из шумного города.
— Эта вода, пожалуй, коварна, — говорит, наконец, Раиса, кутаясь.
Он смотрит на нее смеясь. Ему так приятно не чувствовать себя с нею доктором. Она смеется тоже и протягивает ему руки.
— Посмотри, как лед.
Лакей-татарин услужливо предлагает перейти в теплое помещение. Но им хочется музыки и блеска садовых огней.
— Ведь мы кутим, не правда ли?
…В саду они берут отдельный кабинет, где все говорит о мгновенной роскоши и торопливых поцелуях. Но разве все на свете непременно должно быть так прочно? Ах, как в таком кабинете, за плотно и вежливо притворенной дверью, вдруг верится в возможность короткого и отчетливого выстрела в висок! Недозволенным звоном, нежно сталкиваясь, дрожит хрусталь. Вино их бутылок, после того, как осторожно вынута пробка, кажется влагою, освящающею безумие. Они несмело берутся за бокалы и вопросительно глядят друг на друга. Без шляпы она кажется ему опять, с чуть смуглым лицом и этою своею непропорционально-высокою шапкою волос, чем-то типично непохожею на остальных женщин.
— За что же мы выпьем? — спрашивает она, приближая лицо и бокал.
Лицо ее, может быть, даже сейчас некрасиво от чувственных резких морщинок в уголках рта. Но его влечет к ней нечто большее, чем красота.
— Мы выпьем за жизнь-тень и жизнь-восхитительную случайность, — предлагает он.
Она с готовностью чокается и, смеясь, отодвигается от него.
— Но что это? Отчего наши бокалы неполны?
Она делает капризное лицо. Он доливает ей бокал.
— Еще, еще!
Пусть пылающий напитокПерельется через край!
Шампанское мочит ее пальцы и белою пеною падает на скатерть. Она хохочет, точно вино уже успело на нее подействовать. Ей хочется, чтобы он был неразумным и дерзким.
— Теперь себе.
На скатерти остаются два широких влажных круга. После шампанского уже больше ничто не кажется невозможным. Например, видеть ее обнаженные плечи… О, поразительное целомудрие лакеев! Ничто не кажется сейчас более верным, в особенности когда вдруг делается темно от погашенного электричества…
— Нет, все же это — нездоровое безумие, — говорит она. — Если бы, конечно, было возможно уничтожиться вовсе в такую ночь. А в общем, любовь — невыносимое страдание… Ну, я не буду.
Начинается бред…
…Жадно припав к бокалам, они пьют что-то холодное, газированное, чересчур сладкое.
Но вскрики музыки в саду еще не погасли. Обоим сначала немного страшно смотреть друг на друга. Пугает свет, но хорошо чувствовать, что уже не молод и принимаешь все. И еще хорошо, что пресыщение наступает не вдруг. Он отворяет дверь кабинета и смотрит в коридор, где ложатся широкие полосы голубого света.
В холодном пространстве слегка обезлюдевшего сада и у тенистого выхода, среди толпящейся публики, еще веселее… Словно пресытившиеся бабочки, улетают моторы.
— Теперь ко мне? — спрашивает он, ощущая теплую тесноту автомобиля.
Стекла подняты, чуть дребезжат. Раиса со спущенной вуалью вызывает в нем жалость.
— Я не хочу думать ни о чем, — говорит она. — Может быть, я даже гибну… Но все равно.
Он знает, что ничего не может сказать ей в утешение. Быстро бежит мотор, сталкивая их вместе на поворотах. Он хочет, чтобы они всегда принадлежали друг другу. Еще пустыннее и звонче улицы. Удар копыт каждой отдельной лошади падает с четко освещенных карнизов домов.
В гостинице приходится совершать печальный обряд прописки «по листкам», и Раиса занимает отдельный номер с тем, чтобы через десять минут вернуться к нему.
Он запирает, наконец, дверь. Они опускают тяжелые шторы…
Пока он ждет в темноте, слышно, как с нее падают последние одежды. И не столько любовь, сколько опять нежную жалость он чувствует к ее тонким и слабым, детским, послушным членам. Целуя и лаская их вновь и вновь, он уже теперь отчетливо знает, что совершает преступление.