Знай Кеша, кому она грозила кулаком и звенела, он бы не потешался.
Мастура бежала к своей улице, как будто убегала от Кеши. Вот и тополя, и говорливый арык. Во дворах, за заборами, притаилась тьма. Как в тот вечер, когда он приехал, но сейчас он улетает. И одинокая струна звучала, как тогда в каком-то раскрытом окне.
— Мастура! Куда же ты?
— Идите, идите к себе!
— Я же улетаю.
Она остановилась около своего дома.
— Ну и улетайте! Счастливо!
Колокольчики внутри ваньки-встаньки вздрогнули под ее рукой и затихли за дверью, на которой появилась, пока их не было, белая бумажка с предупреждением: «Астарожна — акрашена». Не поскупился на «а» художник, поставил везде, где можно. И потрескавшуюся дверь выкрасил густо. Вероятно, к Первомаю…
— Мастура!
Не ответила. В недоумении постоял Кеша, расстегнул свой великолепный пиджак, одернул галстук пониже и подумал: «Дождя бы сейчас. Или воздуха холодного. Хоть глоток».
5
Снова он стоял перед зеркалом в комнате своей тетки, незнакомой женщины, которую много лет назад закинула в Ташкент, на улицу эту, ее судьба. Что за ней скрывалось, за судьбой? Может быть, голод. Может быть, другое несчастье. Может быть, любовь.
Кеша стоял и досматривал, какое у него лицо. Рыло. В рыжеватом от электричества стекле отражались растерянные светлые глаза, нос с квадратным кончиком, будто кто-то пальцем придавил в младенчестве, да так и осталось. Н-да, какой-то шутник любил палец в ход пускать, забавляя себя и детку, отец, что ли. Отца он не помнил вовсе. Как будто его и не было…
Еще украшал наяринского помощника лесничего пышный хохолок. Немного. Честно говоря, не понравился он сам себе, помощник лесничего. Правда, никогда он так придирчиво себя не рассматривал, но вот и рассмотрел. Никакой радости.
— Ладно, — сказал он наконец вслух и вздохнул.
Алимджан рассмеялся сзади. Он развалился в плетеном кресле посредине полупустой комнаты — пришел проститься.
— За ней знаешь какие мальчишки ухаживали? И все попусту.
— Успокоил.
— Ты брось, — сказал Алимджан серьезней, подойдя и положив свою налитую надежной силой руку на плечо Кеши. — Никогда не горюй из-за девушки. Это мой тебе совет. На всю жизнь. Пропадешь.
— Почему?
— Времени уходит много. А время — это и есть жизнь. Поймешь, что зря грустил, да не поправишь. Ушло время.
— Не буду грустить, — пообещал Кеша. — Как ты.
— Как я.
— Ладно.
— Мою девушку звали Ляйли. Лучше всех была.
— Ну?
— Была… — подумал вслух Алимджан. — Есть!
— Почему не женился на ней?
— Спортсмены самые невезучие в личной жизни люди, у нее — каникулы, у меня — спортивные сборы. У всех — праздники, у меня — соревнования. Думаешь, легко молоток кидать? Намаешься.
— Ну?
— Личная жизнь — анархия, а спорт организованности требует.
— Я бы этот молоток так забросил!..
— Призы… Ее это не занимало.
— А ты увлекаешься?
— Просто я уступить ей не хотел. Себя.
Кеша не ответил, вынул из рамки фотографию тети, фотографию ее мужа и ту, с обелиском братской могилы, положил в открытый чемодан. Щелкнули застежки. Все.
На улице, у ворот, вынул гвоздь из кармана, поискал под ногами камень, прибил дощечку. Алимджан прочел из-за его плеча:
— «Продается дом»!
— Купи, — предложил ему Кеша. — Недвижимое имущество укрепляет семью. Адольф Спивак.
Алимджан хлопнул его по плечу покрепче.
— А юмор укрепляет здоровье. Вот это мне нравится. Кеша повернул ключ в пудовом замке, протянул Алимджану.
— Будут приходить — показывай. — И поглядел, как Алимджан стал крутить ключ на пальце. — А я поехал делом заниматься.
— Чемодан, — сказал Алимджан.
— Я запомнил твой совет.
— Чемодан!
— Что?
Чемодан сиротливо стоял у ворот, от которых они отходили. Кеша вернулся, подхватил его.
— Бывай!
— Бывай!
Хлопнули по рукам, как друзья.
На дом Мастуры Кеша даже не оглянулся. Еще шаг — и дом станет дальше, поворот — и дом исчезнет за углом… Еще день — и откроется глазам другая земля, где раньше темнеет и раньше светает, где знакомая река, даже деревья знакомые.
Что она сейчас делает, Мастура?
Был будничный час будничного вечера, и Мастура в своей комнате собирала на стол. Готовилась встретить мать, расставляя тарелки, еду и накрыв полотенцем горячий чайник. Так уж было заведено. Мама никогда нигде не задерживалась, и Мастура в этот час не покидала дома.
Комната была с большим окном, но тесная. Круглая голландская печка чернела в ней как самая крупная вещь, выпирая боками из угла. Кровать, с которой мама неслышно вставала по утрам, крадучись, без шороха, чтобы не потревожить сон дочери, шкафчик с посудой, кушетка, этажерка с книгами и будильником, каждый день трезвонившим чуть свет, жались по стенам.
Вот уже зашевелился, защелкал ключ в замке входной двери — Мастура привыкла к его звуку, вот открылась дверь комнаты.
— Мама, — сказала Мастура.
У порога стояла вагоновожатая трамвая, та самая, перед которой полчаса назад, повторяя движения усатого милиционера, выкамаривался Кеша.
— Мама, — повторила Мастура, — я ужин приготовила.
Мать и так это знала. Ни одной морщиночки не шевельнулось на ее лице, а морщин на нем было уж слишком много, и волосы слишком густо были пробиты сединой. Мать смотрела на ворох цветов, ярко рдевших с этажерки даже при слабом свете лампочки, прикрытой плафоном. И еще на одну новинку — пластмассовую куклу, приподнявшую круглую рожицу над цветами. Не надо было брать эту куклу. И вообще не надо было ходить с этим сибиряком, но он…
— Что это? — спросила мать, подошла к этажерке и выдернула ваньку-встаньку из-под пионов и маков.
Мастура, стараясь, чтобы это вышло насмешливо, а не боязливо, улыбнулась.
— Ванька-встанька.
— Откуда?
— Мне подарил племянник Галины-ханум.
Мать отвернулась от Мастуры и постучала в стену костяшками пальцев. За стеной деликатно покашляли.
— Хаким-ака! — повысила голос мать. — Слышали? Этот приезжий… сибиряк… уже дарит игрушки моей дочери.
Хаким-ака закашлялся, а мать потрясла ванькой-встанькой, подняв его над своей головой. Ванька-встанька с готовностью разбросал по всей комнате веселый звон своих колокольцев, спрятанных в глубине раздутого пуза. Мать трясла его зло, а он бренчал весело.
Кем он был, молодой сибиряк, для этой рано поседевшей женщины, которая без него уставала от ежедневной трамвайной карусели? Лязгали вагонные сцепы, клацали стрелки, и крики и топот пассажиров мешали думать о простых вещах. А тут — человек из далекого края, где и вообще-то, наверное, людей нет, только звери. Дочь и этот случайный, совсем случайный человек. Пусть скорей уезжает…
Хаким-ака перестал кашлять и сказал из-за стены:
— У меня был знакомый сибиряк. На гармошке играл.
— Гармошка! — зло подхватила мать и еще раз потрясла ванькой-встанькой перед самым лицом Мастуры, благо для этого ей надо было всего шаг сделать. — Взяла?
— Ну и что?
— Дрянь!
— Мама!
Первый раз за всю жизнь мать услышала в ее голосе не просьбу, а возражение, может быть даже осуждение, и удивилась. Вспыхнувшие глаза ее ожгли Мастуру, и та осеклась, пожалела о своей храбрости, потому что пожалела маму. Молчать, молчать. Это мама. И опять улыбнулась — совсем иначе, ласково и согласно.
— Мама! Да он мне не нужен! Я его выброшу!
Выхватила ваньку-встаньку из пальцев матери, шагнула к окну и отодвинула штору. И приподняла решительно игрушку, но не бросила.
Внизу, под окном, стоял Кеша. Он стоял в сапогах, с чемоданом в руке и пальто на плече, опять такой невеселый, неташкентский. Может, слышал в открытое окно, как ее ругала мать? Фу, дурочка! Если и слышал, не понял ничего. Мать говорила с ней на родном языке.
Кеша осторожно взмахнул рукой, прощаясь. Мастура закинула за плечо длинную косу, не собранную в пучок, и поправила платье на груди. Кеша повернулся и пошел.
Из-за плеча Мастуры мать тоже смотрела на него. Он был уже в конце улицы.
— Улетает, — сказала Мастура.
За стеной ревностно зашамкали стариковские часы. С одышкой безнадежного сердечника они отбили десять. Бам, бам… Мастура невольно пересчитала удары.
— Через два часа.
Через два часа самолет поднимет его, смешного, в безвозвратную дорогу.
Часы, стерегущие время всего ее детства и юности, отметили полночь, пошипели и бамкнули раз, а спустя еще недолгий отрезок тишины, заполненный дыханием матери, и два раза, а Мастура все не спала. Не хотелось спать. Странно… Отчего это? Ни о чем не думалось, и словно бы даже все звуки исчезли, она не слышала больше, как били часы, только заметила, как слегка посветлела штора, ночь кончалась.