на Цангалу штраф за опоздание — заставил выпить три чаши подряд, чтобы догнать остальных, а потом приказал:
— Ну, давай песен! Складывай и пой, восхваляй нас!
— Я простая певчая птица, пою, как поется, — улыбался хмельной улыбкой Цангала. — Что душа подскажет, то и в песню сложится, а хвалы вам выдумывать мне недосуг!
И вдруг с забившимся сердцем остановил взгляд на красавице молодке Дудгубе:
— Картинка моя, райский цветок! Вскипела в сердце сызнова первая любовь! Наконец-то путь мой с твоим скрестился! Так вот куда тебя замуж отдали — ох, и долго же я след твой искал!
— Смотри-ка, где он меня нашел, этот бродяжка-птицегон, — сердилась жестокая красотка. — Уж и тогда у меня голова болела от его стишков!
Цангала о каждом сложил, спел частушку-шаири — в сердцах терзал он длинную шейку чонгури:
— Обо всем скажу стихами, что б на свете ни случилось!
— Эх, стишок-другой продать бы, для чего мне, право, столько!
— Мне соперники — Акакий, брат его Важа Пшавела!
Но не могла полюбить стихотворца красавица-молодка — скорей побелели бы ее черные дремучие ресницы!
Не пело, а стонало раненое сердце Цангалы, оплакивало растоптанную любовь.
Язык у него был подвешен на диво, всем угождал, всех увеселял, но все это краснобайство было лишь внешностью, лишь открытой для всех стороной существа Цангалы; а в глубине крылось совсем другое: душа Цангалы была окутана тоской. Сердце ему терзали память о сиротливом, обездоленном детстве, любовь к безжалостной Дудгубе, обманутые надежды, неисполненные желания! И обиженный судьбой песенник подсылал рокочущие струны чонгури посредниками к наглухо замкнутому сердцу своей присухи.
— Хоть бы век не рассветало — ночка сладости полна!
— Молодецкое спой нам что-нибудь, про геройские, богатырские дела! — заказывали певцу со всех сторон.
Цангала собрался с мыслями и запел:
Если молодцу зевнется,
Значит, жажда одолела.
А потянет в бой — почует:
Грудь заныла, заболела.
Охотник Годердзи ударил себя в грудь кулаком — и молодуху потянуло прислониться к этой широкой груди.
В нижнем конце стола, поближе к двери, сидел угрюмый, скучный столяр «Сумерки». Это был знаменитый мастер, золотые руки, и однако же бедняк; он никогда не брал работу в соседних деревнях, чтобы не отлучаться из дому, не оставлять наедине свою пышногрудую жену по имени Татлаша. Муж и жена — одна плоть, и он боялся, как бы кто третий не впутался в это единство… Вечно он хмурился, ходил с опущенным носом, глядел тоскливо, никогда не улыбался… Напрасно упрашивал его Хичала:
— Ну, засмейся, улыбнись разок — барана на радостях зарежу, клянусь памятью отца!
«Сумерки» в мыслях был дома, да и на деле уже раза два улизнул из-за стола, сходил к себе, чтобы проверить, что поделывает жена. Соседи знали его повадки и молчали — отчасти из уважения к нему, а отчасти и из сомнения: кто за женщину поручится, женщина ведь — чертов кошелек, кто из него таскает, где тратит, не разберешь! Когда столяр сбежал в третий раз, дедушка рассердился и сказал:
— Да что это, право… Хоть собаку, что ли, на его месте привяжите!
Хмель разбирал гостей…
Озорной Цангала изливал под ропот чонгури то, что нагорело да накипело у него в душе.
— Ух, сладость! Мед и сахар! — кричали ему со всех сторон.
— Так, так! Давай погорячей! — подзуживали певца ублаготворенные застольники.
— За славой по гостям хожу, не ради еды и винопития! — хвалился так, чтобы слышно было его зазнобе, Цангала; лицо его сияло, на душе у него было светло, он смотрел то на полную чашу, то на ясный месяц, лицо Дудгубы…
А молодка… не сводила своих черных, гишеровых глаз с охотника. Только он один, Годердзи, казался Дудгубе желанным. А простофиля-охотник, влюбленный в оленей и медведей, даже не замечал внимания молодухи.
Охотник Годердзи был молодец хоть куда — такой красавец, что, по слухам, женщины тайком разыгрывали его между собой по жребию: богатырские плечи, тонкий стан, большие, жгучие глаза, черные, густые кудри — и впрямь, можно было залюбоваться искателем оленьих следов…
На кручи быстрее тура взлетал, взор за ним не мог угнаться!
— Бедняга! С туманами спать ложится в горах, один-одинешенек!
Жалела его молодуха, а того не знала, что, как говорится, кто на жердочке родился, рад на ней и смерть принять! Охотник с Черной горы рассказывал о своих охотничьих приключениях: о блужданиях в дремучем, нескончаемом лесу, о встречах с медведями; о том, как взбирался на кручи по неверным ступеням скалистых осыпей; как увидел на вершине стадо туров, озаренных сиянием рассвета; как спугнул в лощине оленей и уложил горячей пулей ветвисторогого самца…
Как будто бы не любил хвастаться охотник — а все же твердил: нет такого зверя в лесу, чтобы от меня ушел! Возбужденно тыкал пальцем в сторону окна и повторял со страстью:
— Вон, на Белую гору посмотри, там немало оставило следов мое ружье! А теперь глянь сюда, на Черную гору — турьи тропы там в кровавых пятнах, столько настрелял я дичи!
Пригожая молодка так и тянулась к охотнику, глаза себе скосила, на него посматривая… А Цангала все глаза проглядел, на нее глядючи, и стихами возносил ее до небес, чтобы там сиять ей между звездами… Но Дудгуба не обращала никакого внимания на хвалы певца.
Распаленный любовью Цангала, перехватывая взгляды, что бросала на охотника Годердзи его зазноба, понемногу падал духом. Трудно было вырвать из сердца солнцеокую, досада жгла душу огнем, цвет лица у него стал как налет ржавчины на раскаленном железе! И никто не похвалил его: «Молодец, соловьиный твой язык!», и песен у него больше не просили. Почувствовал Цангала небрежение и нахмурился.
— Слава богу, наконец-то перестала мельница молоть, можно передохнуть! — сказала молодуха так, чтобы слышно было охотнику; но Годердзи не слышал, да и не до того ему было. Ух, сколько уж времени гоняется он за белым оленем на Белой горе! Всего-то дважды его и видел. В первый раз даже растерялся — точно глаза ему застлало; при второй встрече выстрелил — да только рука онемела, промахнулся.
— Может, олень — святого Георгия? — спросил с сомнением дедушка.
— Наверно, черт в оленьем образе! — сказал решительно фуфыря-цирюльник, и каменщик Хичала поддакнул ему.
— Какое там! Разве может быть черт такой красивый? Ух, когда-то он попадет мне в руки? — возбужденно говорил охотник, и глаза его, зажженные мечтой, сверкали.
— Завтра чуть свет пойду на Белую гору!
— Не ходи, не надо! Без тебя ветерком развеюсь! В кудри твои вплетусь! Чоху бы тебе соткала, ворот архалука расшила, золотой водой ноги бы тебе обмывала! — таяла Дудгуба, чуя огонь в жилах.