Небо светло. Налево, над молодой колокольней — заря. Это невинно и вечно. Я люблю тебя, как могла бы любить твоего сына, которым ты должен бы быть.
Не думай, что я презираю твое простое земное существо. Я люблю тебя всего целиком, с твоим взглядом, твоей улыбкой, твоей походкой, твоей ленью — врожденной, родной, естественной, — со всем этим твоим смутным (для тебя, не для меня) началом души: доброты, сострадания, самоотречения. Пусть всего этого не будет ни для меня, ни от меня — не важно! Я столького хочу от тебя — что просто ничего не хочу. (Лучше не начинать!)
Но знай, мой повелитель на час, что никогда никто тебя… (не столь, но так. Самое-пресамое так, мое так). И даже оставив тебя, уступив тебя, как я уступаю всё всем, дорогу любому — я никогда не уйду из твоей жизни.
Рассвет. Я спокойна, словно умерла, и в этой абсолютной ясности неба и головы говорю тебе: “Мне нужны с тобой вся берложесть берлоги и весь простор ночи. Вся ночь снаружи и вся ночь внутри”.
Какое убожество земная жизнь. Какая покинутость.
Я прижимаю к губам твою руку. Пиши мне, пиши же мне. Я буду спать с твоим письмом. Мне нужно от тебя что-нибудь живое.
Все небо в розовых раковинах. (Если небо — только пляж, то что тогда море?) Наиболее чуткий час. Спи в мире. Первые шаги на улице, идет рабочий. И птицы.
* * *
Рассвет июньского дня, суббота.
ПИСЬМО ЧЕТВЕРТОЕ
Еще несколько слов в Ваш утренний сон — только что рука, от переполняющей меня нежности, не смогла удержать перо.
Два камня, две несущих блаженство горы на моем сердце — от меня к Вам — я колеблюсь: нужно, чтобы Вы знали об этом, но если у Вас есть душа. Вы будете страдать от этого. Лучше подождать. Не два камня: две жесткие мечты, невозможные в этой жизни, невообразимые в другой, врожденная жажда, рожденная прежде меня, жажда, во всем моем существе наиболее сокрытая, запечатанная, как вода в колодце — камнем Рёнгштеттена, чтобы Ундина не смогла вернуться к себе: обрести себя. (Всякая врожденная вещь — рожденная до нас. Наша врожденная жажда — это наше родное море.)
Эти две жажды — не что иное, как одна, одной нет без другой. То, для чего я пришла, чтобы жить, то, без чего должна буду уйти.
Кто знает? Однажды Вы произнесли при мне (я видела Вас только мельком) слово, уже тогда ожегшее меня болью. (Не забывайте: я живу вперед, я обгоняю жизнь!)
Настанет день, когда это письмо станет для Вас таким же ясным, как буквы моего почерка. Но этот день придет слишком поздно.
* * *
Утро того же июньского восхода.
(Только у истинно великого человека это письмо не вызовет тщеславной улыбки. Великого во всем или великого в любви. Казанова плакал из-за куда меньшего!)
Посмертная ремарка.
ПИСЬМО ПЯТОЕ
25 июня, воскресенье
Друг! Меня терзают сейчас два искушения: Вы и солнце. Две поверхности: одна — песчаная, моего листка, другая — каменистая, моего балкона. Обе чистые, обе жесткие, обе усыпляют. Пусть будет песчаная!
Вчера вечером не было света, и я локти себе кусала от желания писать Вам (от ярости, что не могу этого делать). У меня были для Вас, к Вам, слова такие истинные, такие яркие. Это накатывало, накатывало, как поток. Это был самый мой час с Вами, который у меня похитили, украли, вырвали. Я легла на пол и рычала, как собака.
Я поняла одну вещь: с другим у меня было “р”, буква, которую я предпочитала, — самая я из всего алфавита, самая мужественная:
мороз, гора, герой, Спарта, зверь — все, что во мне есть прямого, строгого, сурового.
С Вами: шелест, шепот, шелковый, тишина — и особенно: cheri![3]
Мой дорогой, я знаю, что это неправильно: с утра любить вместо того, чтобы писать. Но это случается со мной так редко, так никогда! Я все время боюсь, что я грежу, что вот сейчас проснусь — и снова гора, герой…
ПИСЬМО ШЕСТОЕ
26 июня, ночь
Мой дорогой, то, что так мгновенно исчезло, чего Вы даже мельком не увидели, настолько быстро я завладела им, было письмо к Б.
В то время как я пишу об этом. Вы спите. Все Ваше непостоянное существо вызывает во мне нежность! Ваша усталость (откровенная зевота хищника). Ваша дрожь от холода. (“Не знаю, почему у меня стучат зубы”), у входной двери, — я-то хорошо знаю почему: потому что пришлось три часа поспевать за мной по пустынным улицам столицы и не менее пустынным просторам моей мысли. (Без единой чашечки “черного кофе”, что касается Вашего тела, и без единой улыбки, что касается Вашего сердца.)
Сколько нежности вызывает во мне Ваш ночной голод, внезапный, но неумолимый. Ваше…
— Но Вы делаете из меня какое-то животное!
Я ничего не знаю. Я люблю Вас таким.
И вот что еще я поняла. Вы добры: есть вещи, которые Вас огорчают, причем необязательно те, что касаются Вас. И еще Вы чувствительны: есть вещи, которые причиняют Вам боль, притом необязательно вещи физические. (Мне больно. Что болит? Палец? Нет. Голова? Нет. Зубы? Нет. Болит не тело. Душа, вот что болит.)
Дорогое мое дитя, я беру в руки Вашу дорогую голову — какое странное ощущение: вечность черепа под бренностью волос, вечность скалы — бренность травы на ней… Теперь слушайте: это настоящая жизнь. Вы спите, я вхожу. Я сажусь на край этой большой кровати — реки, которая есть наш сон, великой реки, которая есть наша мечта, вижу руку, свешивающуюся с кровати, завладеваю ею (не совсем мое слово), подношу (действие типично мое!) ее к своим губам… И вот Вы открываете глаза.
Я говорю всякие глупости. Вы смеетесь, я смеюсь, мы смеемся. Ничего любовного: ночь принадлежит нам, а не мы ей. И по мере того, как я делаюсь счастливой — счастливой, потому что не влюблена, оттого, что могу говорить, что не надо целовать, просто исполненная ничем не омраченной благодарности, — я целую Вас.
Вы так мило, так человечно целуете меня (уничтожьте мои письма!). Ваша душа являет себя здесь наиболее ощутимо. Но как я не поняла раньше: зверь[4], может ли быть что-нибудь одушевленнее зверя? 1) потому что достаточно убрать одну букву “l” и получается “душа”; 2) потому что у него еще остается на одну букву больше, чем у “души”. И если говорить серьезно: зверь (animal) — существо в высшей степени одушевленное (anime). Почти имеющее душу (ame).
С Вами никакой тяжести, никакой глухоты, никакой двусмысленности. Мы в знакомой стране. Хорошо, очень хорошо, больше. чем очень хорошо, чем очень-очень хорошо, если это возможно… И все время остаюсь сама собой. Это не зло-деяние, это у-благо-творение, и прежде всего — творение добра. Да. Вы добрый. Вы ни враг, ни соучастник. Товарищ. В Вас — ничего сумеречного. Всё — тьма.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});