— Стой тут, Дуняшка, — услышал Андрей девичий голосок. — Жди…
Калитка скрипнула, зашуршали юбки, пронеслись по двору быстрые ножки, гостья стала стучать в Гришино окошко, перстеньком о ставень. Андрея и стоящего рядом Еремея она впопыхах не заметила.
— Что еще такое? — громко спросил разбуженный Гриша. — Ивашка!..
— Молчи, Христа ради! — взмолился звонкий голосок. — Братец, батюшка, выручай!
— Маша… — прошептал Андрей.
Он помнил девушку еще десятилетней; бывая у Беклешовых, замечал, как та растет и меняется. Гриша все подшучивал, что растит другу жену…
— Что за диво? — Гриша в одной рубахе подошел к окну, выглянул в щель. — Сестрица? Точно! — он зажег свечу и, кутаясь в шубу, выбежал на крыльцо. — Что стряслось, Маша? Отчего ты здесь?
— Батюшка-братец! — пылко заговорила Маша. — Христа ради, помоги! Мне деньги нужны! Я знаю, тетенька тебе табакерку золотую подарила! Отдай мне, ради Бога, я тебе другую потом куплю!
— Да что стряслось? — спросил Гриша.
— Ой, Гришенька… Деньги нужны! И перстенек с рубином дай… И тот, что с алмазиками… Все, что можешь…
— Ты растолкуй! — перебил сестру Гриша. — Прибегаешь среди ночи, а коли тебя кто заметит, как ты в полку бегаешь? Днем приехать не могла или за мной послать?
— Братец, батюшка, не могла!
— Жениху донесут, как ты по ночам носишься.
— Христа ради, дай мне табакерку с перстеньками! И денег — сколько можешь… ну хоть пятьсот рублей!..
— Маша, ты вздор несешь. На что тебе такие деньги? Разве на подвенечный наряд недостало?
— Братец Христом Богом!.. Все верну!.. Не то беда случится!.. Только батюшке не сказывай!
Плачущий девичий голос был невыносим для мужского слуха, солидарность с единственной сестрой перед отцовским самодурством да и просто привязанность к Маше подсказали ответ:
— Погоди, сейчас вынесу. Прими свечу.
— Гришенька, голубчик мой, век за тебя буду Бога молить!
— Ага… — донеслось из глубины дома. — Ты сперва тот грех замоли, что из книжек моих странички для папильоток дергала!
— Дура была, Гришенька, мне же и десяти еще не было!..
— Держи. Я все в платок увязал…
Андрей слушал пылкую Машину речь и немного насмешливую — Гришину. Сбивчивые и спутанные благодарности вызвали у него улыбку — Маше, как он знал, было восемнадцать, и хрустальный голосок как раз соответствовал этим годам, звенел в ушах колокольчиком, невзирая ни на что — мелодичным.
Маша убежала. Тимошка даже подошел к забору — поглядеть ей вслед, до того ему любопытно стало.
— Ишь ты, — сказал Еремей. — Непременно ей к свадьбе каких-то затей охота… в волосы там или на груди пристегнуть… Уж эти девки… Барин, Андрей Ильич, батюшка мой! Немец тебя вылечит, ей-богу, вылечит! И на красавице своей повенчаешься…
— Как скажешь, дядя Еремей.
— Не веришь ты… Да как же не верить? Для того ли я твою милость сюда чуть не на горбу приволок? Тут этих докторов — на каждом углу! И все — немцы! Все — ученые!
— Тебе, дядя Еремей, на театре любовников играть, — сказал с крыльца Гриша. — Уж так убедительно толкуешь — и мертвую уговоришь!
— Когда у Маши свадьба? — спросил Андрей. — И кто счастливец?
— Граф Венецкий. Помнишь, преображенец? Петр Венецкий. Четыре дня всего осталось. Я страшно рад, что удалось избавить сестрицу от батюшкиной дури. Свекровь, госпожа Венецкая, батюшку страх как не любит и на порог его не пустит. А к Маше она добра. Сама на подвенечное платье дорогие кружева нашивала! — похвастался Гриша.
Андрей попытался вспомнить Венецкого. Так вышло, что фамилию он слышал часто, а встречаться вроде не случалось. Венецкие были богаты и могли позволить себе блажь — взять в дом невестку за одну лишь красоту и благонравие. Но графиня, мать женихова, славилась буйным и переменчивым нравом. То она окружала себя богомолками и не выходила из домовой церкви, молясь до рыданий, то приказывала нашить три дюжины платьев, скупала целиком две-три модные лавки и месяц странствовала по гостиным, балам и театрам (злые языки передавали, что каждому платью и новый любовник соответствовал).
— Дай Бог, чтобы Маша была в своей новой семье счастлива, — сказал Андрей.
— А ты давно тут на лавочке сидишь? — с беспокойством спросил Гриша.
— Только что вышли, — вместо Андрея ответил сообразительный Еремей.
— Ты, Соломин, всегда в нашем доме желанный гость… И за свадебным столом… все будут рады… — Гриша смутился, прекрасно понимая, что с двумя повязками на голове Андрей ни на какие пиры не пойдет, но позвать друга был обязан.
— Благодарю, Беклешов. Я теперь разве что у докторов гость. Однако подарок Маше сделаю. Я ведь ее еще дитятей знавал… Вот что! Я с войны турецкий ковер привез. Еремей сказывал — краше не бывает. А мне на что? Дядя Еремей, вели Тимошке его выколотить. В дороге, поди, загрязнился.
— Его вывесить надобно, сударик мой, чтобы выправился, а то, я чай, заломы на нем, их через мокрую тряпицу утюгом изводить придется. Негоже, чтобы подарок с заломами, — ответил Еремей. — А ковер — коврище! Сказывал толмач Ахмедка, оттого такой большой, что нарочно ткали — в мечеть жертвовать. И круглый! Поперек — чуть ли не шести аршин! Второго такого ковра во всем Питере не найти, так-то!
— А что я выдумал! — вдруг обрадовался Гриша. — Я это ваше турецкое чудо еще до свадьбы к Венецкому отвезу. Он наново свои комнаты к свадьбе обставил и убрал. Маша рассказывала — у них там круглая диванная. Вот туда, в диванную, твой ковер тайно уложим! То-то будет радости!
Андрей улыбнулся — и сразу помрачнел. Машенька ему нравилась, и он бы, подождав, пока подрастет, просил бы руки, но встретилась другая — и все затмила… А потом и очи затмились.
* * *
Наутро Андрей велел везти себя к доктору Граве.
Андрей ждал вопросов, доктор — многословных жалоб. Еремей, стоя у двери, дивился на две безмолвные персоны и тоже молчал.
Высокий худощавый немец ему, крепко сбитому и щекастому, не понравился. Он даже сравнил Граве с выходцем с того света, уже изрядно погрызенным могильными червяками. Впавшие щеки, глубоко посаженные карие глаза, совершенно лишенное румянца лицо и впрямь наводили на загробные размышления.
Стоячие часы, украшение кабинета, пробили десять.
— Откуда сие несчастье? — вдруг спросил Граве; разумеется, по-немецки.
— Думаю, от сильного удара.
— Вы лаконичны, это хорошо. Эрнест!
Пожилой слуга, сидевший в закоулке за шкафом, вышел в белом фартуке и розовом ночном колпаке, под который волосы были убраны, как у богобоязненной бабы. Этот Эрнест аккуратно и ловко размотал с Андреевой головы повязку и маленькими ножничками выстриг присохшие волоски. Потом стал осторожно отмывать засохшую рану.