обложку в руках, оставалось только сесть и приступить к чтению. Вместо этого, покачав головой, она отложила книгу, подошла к переполненному книжному шкафу, взяла с полки любимый Питом потрепанный экземпляр «Лорда Джима» и вернулась в кресло. Когда она вспомнила про обед, полдень давно миновал.
* * *
Коринф встретил Феликса Мандельбаума в спускающемся лифте.
Обычно соседи в многоэтажках Нью-Йорка близкими друзьями не становятся. Выросшая в маленьком городе Шейла настояла на том, чтобы познакомиться хотя бы с жильцами на своем этаже, и Питер был искренне рад, что поддался на уговоры. Жена Феликса Сара была пышнотелой, спокойной, склонной к затворничеству хаусфрау, приятной на вид, но не броской. Ее муж, однако, был сделан совсем из другого теста.
Феликс Мандельбаум родился пятьдесят лет назад в шуме и грязи подпольных потогонных мастерских Нижнего Ист-Сайда. С тех пор жизнь нещадно его пинала, а он весело в ответ отбрыкивался. Кем только ему не приходилось быть: сезонным сборщиком овощей, искусным механиком и даже заграничным агентом УСС[1] во время войны – видимо, пригодилось его знание языков и людей. Параллельно выстраивал карьеру в профсоюзах – от Индустриальных рабочих мира в прошлом до относительно респектабельной нынешней должности, официально – ответственного секретаря местного профсоюза, неофициально – шустрого решалы, имеющего значительный вес в национальном совете. Он перестал быть радикалом еще в двадцатилетнем возрасте. Говорил, что насмотрелся на радикализм изнутри, и этого хватило бы любому вменяемому человеку. Наоборот, Феликс считал себя одним из последних истинных консерваторов. Учился всему сам, но имел обширные познания. По степени приспособленности к жизни Феликс не уступал ни одному человеку в окружении Коринфа – разве что Нату Льюису. Любопытный факт.
– Привет! – поздоровался физик. – Поздновато сегодня.
– Не совсем. – Мандельбаум, как типичный житель Нью-Йорка, говорил жестко, быстро и отрывисто. Это был маленький, жилистый, седой человечек с узловатым лицом, большим носом и пронзительными черными глазами. – Мне приснилась идея, план реорганизации. Поразительно, как до этого никто до сих пор не додумался. Бумаготворчество можно сократить наполовину. С утра рисовал график.
Коринф уныло покачал головой.
– Феликс, ты достаточно прожил, чтобы знать: американцы обожают бумаготворчество и зубами будут держаться за каждую бумажку.
– Ты еще европейцев не видел, – буркнул Мандельбаум.
– Заешь, очень странно, что идея пришла тебе в голову именно сегодня утром. Кстати, напомни потом, чтобы я не забыл спросить о подробностях. Я и сам проснулся с готовым решением проблемы, мучившей меня несколько месяцев.
– Да? – Мандельбаум ухватился за новость, повертел ее в воображаемых руках, обнюхал и отложил в сторону. – Действительно странно.
Значит, не заинтересовался.
Лифт остановился, и приятели разошлись в разные стороны. Коринф по обыкновению отправился на работу подземкой. Свою старую машину он продал, новую так и не купил. В этом городе держать автомобиль не имело смысла. В вагоне стояла непривычная тишина. Люди меньше торопились и грубили, словно пребывали в задумчивости. Коринф, похолодев, взглянул на заголовки газет – неужели началось? – однако газеты не писали ни о чем из ряда вон выходящем, за исключением заметки о собаке, которую посадили на ночь в подвал. Она каким-то образом открыла морозильник, вытащила мясо и дала ему оттаять. Когда за ней пришли, собака лежала довольная с набитым пузом. В остальном все как обычно: боевые действия в разных уголках мира, забастовка, демонстрация коммунистов в Риме, четверо погибших в автокатастрофе – как будто типографские станки задались целью выжать кровь из каждого печатного слова.
Выйдя в Нижнем Манхэттене, Коринф, чуточку хромая, прошел пешком три квартала до Института Россмана. Много лет назад произошел несчастный случай – Питер сломал нос и повредил правое колено, что избавило его от призыва в армию. Хотя, возможно, сыграло роль и то, что сразу же после окончания колледжа его направили в Манхэттенский проект.
Питер поморщился вслед ускользающему воспоминанию. Хиросима и Нагасаки по-прежнему тяжким грузом висели на его совести. Он уволился сразу же после окончания войны. И не только для того, чтобы возобновить учебу, избавиться от бюрократических рогаток и сомнительного ореола таинственности государственного научного работника или выбрать бесцветную, малооплачиваемую университетскую карьеру – он бежал от чувства вины. После увольнения участвовал во всяких акциях – «Ученых-атомщиков», Всемирного движения федералистов, Прогрессивной партии… Размышляя о том, как все они увяли или были преданы, вспоминая стереотипы, которыми, как щитом, закрывались от оскала Советов, очевидного для всех, у кого имелись глаза, он порой задавался вопросом: а в здравом ли уме были все эти левые профессора?
Да вот только, если взять его нынешний уход в академическую науку и политическую апатию с голосованием за сникших демократов – разве это можно назвать сбалансированной позицией? Натан Льюис, честно признававший себя реакционером, заседал в местном комитете республиканцев и слыл бодрым пессимистом, все еще пытающимся что-то спасти. Феликс Мандельбаум, не меньший реалист, чем его партнер по шахматам и мужским разговорам Льюис, выказывал больше надежд и энергии, чем Пит, и даже мечтал о создании настоящей американской Лейбористской партии. На их фоне Питер Коринф совершенно терялся.
А ведь я моложе их обоих!
Он вздохнул. Что с ним происходит? Ниоткуда накатывают мысли, полузабытые воспоминания. Соединяются в цепи, грохочущие в голове. Причем сразу после того, как нашлось решение проблемы.
Последнее соображение вытеснило все остальные.
Институт Россмана, коробка из стекла и бетона, занимал полквартала и сиял среди старых развалюх. Он считался раем для ученых. Одаренные люди любых специальностей стекались сюда со всех уголков страны – не столько ради хорошего заработка, сколько ради возможности беспрепятственно заниматься исследованиями по личному выбору, первоклассного оборудования и отсутствия бюрократизма – болезни, удушающей чистую науку в госучреждениях, промышленности и многих университетах. Конечно, и здесь не обходилось без интриг и демагогии, но было меньше крючкотворства и больше энергии. В разговоре с Мандельбаумом Льюис однажды назвал институт культурным оправданием запроса на существование привилегированного класса.
– Ты думаешь, правительство разрешило бы создать такую контору – а после оставило бы ее без присмотра?
– Брукхейвен как-то живет, – ответил Мандельбаум, однако по его меркам ответ получился слабоватым.
В вестибюле Коринф кивнул девушке в газетном киоске, махнул рукой знакомым, что-то раздраженно пробурчал по поводу медлительности лифта.
– Седьмой, – бросил он не глядя, когда лифт, наконец, прибыл.
– Я помню, доктор Коринф, – улыбнулся лифтер. – Вы у нас проработали… сколько уже? Почти шесть лет, правильно?
Физик растерянно заморгал. Лифтер всегда был для него придатком машины, дальше обмена пустыми любезностями разговоры с ним не заходили. Неожиданно Коринф увидел в лифтере человека – живое, неповторимое существо, в котором билось свое собственное