для будущего. Лотта мечтала ступать по деревянным половицам сцены, вдыхать пыльный запах занавеса и ощущать свет прожекторов. Для нее не было ничего более прекрасного, чем отдаться происходящему, когда открывается занавес.
— Лоттхен, ты вдруг стала такой серьезной, я тебя такой никогда не видел, — сказал Брехт.
Для старого грубияна это прозвучало почти ласково. Неужели настольная лампа и его выжидающий взгляд все время были направлены на нее?
— Да нет, ничего особенного, просто город сильно изменился.
— Может, стал лучше? Неужели ты хочешь поговорить со мной о политике?
Она весело покачала головой.
— Нет, думаю, что в этой теме лучший собеседник для тебя — ты сам. Как считаешь, не пойти ли мне на кухню и не подогреть ли молока? Теплое нам сейчас не помешает.
Брехта, казалось, почти не удивило, что гостья хочет накормить хозяина. Он привык, что кто-то о нем заботится. Много лет назад это взяла на себя Вайгель, с которой он все еще был вместе, хотя сейчас она жила отдельно. Лотта видела фотографию Хелены в газете. Она и в молодости выглядела старой, поэтому с тех пор почти не изменилась: волосы туго зачесаны назад, взгляд серьезный и недоверчивый. А теперь она возглавляла новый театр «Берлинский ансамбль» и ставила там спектакли в полном соответствии с идеями мужа, хотя сейчас больше, чем жену, он любил молодую женщину по имени Изот.
И в этом Брехт не изменился, как и в своем отвращении к пустой трате времени. Пока Лотта была на кухне, он низко склонился над одним из фолиантов, лежавших перед ним. Когда она вернулась, карандаш ритмично пульсировал в его руке, будто слова, которые он читал, приводили его в крайнее беспокойство. Лотте пришлось дважды громко откашляться, прежде чем Брехт заметил ее и отложил в сторону книгу, чтобы освободить немного места для молока. Лотта вернулась к книжным полкам и, улыбаясь, кивнула в сторону книги:
— Ты опять за свое? Улучшаешь творения других?
Он был застигнут врасплох и тут же захлопнул том.
— Поверь мне, они от этого только выиграют.
— Может, и мне приняться за твои?
Он на секунду прищурил глаза.
— Мои написаны так, как нужно.
Да уж! Лотта с Куртом не раз смеялись над его манией вносить дополнения и правки в напечатанные произведения. Он вычеркивал целые предложения и исправлял грамматику. Все он знал лучше других, высокомерный подлец. Даже Гегеля не оставлял в покое. Лотта отпила глоток теплого молока и почувствовала его действие. Оно было даже лучше алкоголя, который сначала делает человека бесшабашным, а потом вгоняет в меланхолию. Эта кремообразная жидкость была сладкой на вкус, как прошлое, только без горечи. Лотта не питала никаких иллюзий, будто жизнь могла сложиться по-другому, — и все-таки в эти дни прошлое казалось идеальным, потому что они были молоды и были вместе.
Она вытянула губы и стала насвистывать мелодию Мэкки-Ножа.
— Помнишь, эту балладу можно было услышать на каждой берлинской улице?
Брехт откинулся назад, сложив руки за голову.
— Конечно. Но поначалу она нам не очень нравилась, просто нужна была песня, чтобы Паульзен, этот идиот, чувствовал свою значимость.
— А шейный платок, который он всегда носил?
Они рассмеялись. Потом он снова стал серьезным.
— Я знаю, как сильно ты взволновала публику. Казалось, что эти люди ничего настоящего до этого не испытывали.
Лотта восприняла его слова как комплимент, даже если за ним и скрывался мягкий упрек. Соответствовало ли это его представлению о театре — волновать людей? После «Трехгрошовой оперы» казалось, что весь мир открыт для них. И они никак не ожидали, что та его часть, которая была домом, их отвергнет. Прошло еще два года, и начались первые столкновения с коричневорубашечниками. Знала бы она с самого начала, чем все это кончится! Задним числом всегда все становится ясным, но поначалу в этих отвратительных людях она видела лишь хамов, которые переносят евреев чуть хуже других сограждан. Наверное, ей, как жене еврея, надо было быть подогадливее. Но она выходила замуж за Курта, а не за приверженца той или иной религии.
Ее по-прежнему интересовало, как к этому относился Брехт. Вне всякого сомнения, нацистов он ненавидел. Они вели классовую борьбу не так, как он себе представлял. А кроме этого? Несмотря на все разговоры вокруг истязаний заключенных, Брехту все-таки импонировали драчуны и задиры. Временами Лотте приходило в голову, что он презирает жертв, даже тех, кто случайно попал в беду.
— Теперь ты пишешь свое имя через ипсилон, Ленья. Это выглядит очень современно.
— Это имя все равно никогда не было настоящим, почему бы его не обновить?
Лотте показалось, что они уже достаточно ходили вокруг да около.
— Я хотела бы тебя кое о чем попросить.
— Меня? О чем? Интересно.
Мы хотим записать новую пластинку с песнями Вайля.
Глаза Брехта закрылись, как диафрагма камеры. Лотта тут же пожалела, что не нашла нужные слова. Ей не надо было начинать с «песен Вайля», ведь Брехт каждое произведение считал своим. Это, собственно, и стало причиной, почему сегодня она выступала в роли просительницы.
— Я хочу спеть песню «Сурабайя Джонни», — продолжила она твердым голосом. — Было бы хорошо, если бы ты согласился.
Черты Брехта трудно было прочитать в полумраке. Только напряжение его тела выдавало, что все его внимание направлено на Лотту и ее дело.
Да, ты не единственный, у кого есть дело.
— Песня? Я о ней уже почти забыл! — удивленно воскликнул Брехт. На мгновение он замолчал. — Спой для меня. Пожалуйста! — попросил он хриплым голосом.
Лотта вздрогнула от испуга, ведь ему опять удалось преподнести ей неприятный сюрприз. Это невозможно, как петь перед ним в тишине? Без инструментального сопровождения, за которое можно спрятаться. Сейчас ничто не сможет отвлечь от ее уже низкого и хриплого голоса.
— Может быть, это не достаточно эпично для тебя, Брехт, и тебе не понравится, — колебалась она.
Когда он наконец ответил, его голос звучал нежно.
— Ленья, дорогая, все, что ты делаешь, вполне эпично для меня.
Тогда она закрыла глаза и начала петь. На первых тактах, будто в первый раз, она услышала свой постаревший голос. Но чем дольше она пела, тем быстрее улетучивалась тревога. Она пела, пока все вокруг не поплыло перед глазами и она не погрузилась в картины прошлого.
Так говорят о смерти — время в этот момент как будто растягивается. И