отказалась от всякой бессмысленной застенчивости, которая могла осложнить ей жизнь. Она, смеясь, подбирала каждую крошку, которую солдаты бросали детям из окон казарм.
«Я была молода, боже, всего шестнадцать…» [2] — в ее голове невольно крутились строчки, которые она напевала своим юным голоском. Ей было всего тринадцать, когда какой-то мужчина привел ее в убогую комнатку.
И вот теперь без всякого стеснения она подхватила под руку о-очень важного поэта и таким образом дала понять, что пора пройти в дом. Когда они вошли в кабинет, он неожиданно ответил на ее вопрос.
— А как здесь может житься, Лотта? Думаешь, я боюсь встретиться с будущим? — И он хихикнул.
— Отлично сказано, дорогой Брехт. Как всегда, поднимает настроение. — Лотта скривила уголок рта.
Он расположился на стуле за своим письменным столом и взял недокуренную сигарету из переполненной пепельницы, которая стояла рядом с печатной машинкой. А что стало с его сигарами? Во рту торчал черный окурок. Быстрым движением он зажег спичку и, не успев затянуться, тут же погасил ее. Годы усилили странную асимметрию его черт. Правая бровь поднялась настолько выше левой, что он больше не мог не смотреть с издевкой.
— Что у тебя в большой сумке, Лотта?
— Бутерброд. Я не была уверена, что в этой новой стране найдется нормальная еда. И если меня не выпустят обратно, я хотя бы не буду голодать.
Вот сейчас Брехт рассмеялся именно так, как в самом начале их знакомства, еще до верности линии партии. Это был смех, который сотрясал все его тело. Слезы катились по щекам. Лотта закрыла глаза и ждала фразу, которая обычно следовала за таким приступом.
— Да, такова жизнь.
И он сказал эту фразу. Лотта улыбалась, пока Брехт вытирал руками лицо.
— Ах, Лотта, ты почти не изменилась. Всегда готова удивить, и мало что может выбить тебя из седла. Знаешь, а там Гегель похоронен. Вот что должно нас радовать.
Лотта не понимала, почему могила почившего философа должна ее радовать. Речь шла, в конце концов, только об отсутствии известного человека, которое ничем не отличается от отсутствия почившего уличного торговца. Но на самом деле Брехт просто любил Гегеля, он и раньше выражал свое восхищение постоянно и многословно. Лотта была любознательной, и ей нравилось его слушать. Эти знания из вторых рук ее вполне устраивали. Образованный человек мог написать объемные труды для своих собратьев. Но пока они пылились на полках, другие люди были заняты тем, чтобы прокормить горстку голодных ртов или просто прожить жизнь. Эти философы, похоже, мало в чем разбирались, кроме своей философии. Она вспомнила выражение Брехта: «Еда превыше морали». Конечно, легко обвинять других во всех смертных грехах, если сам сидишь в кабриолете сытый и довольный.
— Должно быть, приятно, если сам Гегель застолбил тебе теплое местечко, — произнесла она сухо.
Брехт осклабился.
— Поверь, было непросто обеспечить там себе могилу. А теперь я еще хочу камень, на который бы с радостью писала какая-нибудь собака.
На него нельзя было обижаться. Лотта громко рассмеялась и почувствовала, что досада на Брехта за то, как он обращался с ее Куртом, исчезла. А к ней Брехт всегда относился с уважением. Этот его злорадный огонек часто забавлял ее. Сколько же им было тогда? В любом случае, меньше тридцати, может, двадцать пять. Как же много времени утекло. Так много, что можно было бы прожить две жизни. Но Брехт, казалось, нисколько не изменился.
Если бы Лотта знала тогда, что совсем скоро сердце этого человека остановится, она бы не поверила. Именно его сердце они с Куртом считали неуязвимым. И вот почти через год она открыла газету и наткнулась на два заголовка: «Лотта Ленья прибыла в Гамбург», и на той же странице — «Бертольт Брехт умер в Восточном Берлине». Ей потом еще долго казалось, что это тайное злорадство судьбы, которая свела их в последний раз. Но сейчас он стоял перед ней живой и отпускал свои шуточки.
— Ну раз ты так хочешь, Брехт. В камнях я не разбираюсь. И в собаках тоже, — начала она. — Но я абсолютно уверена, что ты обязательно найдешь камень, на который с радостью помочится любая собака.
Из-за всей политической и эпической суеты вокруг него Лотта совсем забыла, какой отъявленный пройдоха скрывался под личиной этого господина. Однажды Курт достал у него с полки «Капитал», со словами: «Вот это да, сокращенный вариант. Раньше он был толще». И вдруг на пол упала обложка, которая была явно больше книги. Оказалось, что Брехт спрятал в нее триллер Эдгара Уоллеса.
Лотта взяла протянутую ей сигарету, закурила и откинулась назад, прислонившись спиной к тяжелой книжной полке, пока Брехт снова садился за письменный стол. Она глубоко затянулась, заметила беспорядок на его рабочем месте — многочисленные исписанные неразборчивым почерком черновики рядом с двумя толстыми раскрытыми книгами.
— Слышала, ты едешь в Кремль? — сказала она, чтобы не сразу выпалить главное. Он не должен заподозрить, насколько важно для нее это дело. Пусть поиграет в кошки-мышки. Когда по телефону она сообщила о своем приезде, он болтал только о себе — о своих планах, мыслях. И ни разу не спросил о жизни Лотты или о том, как ее дела. Он казался все еще фанатично убежденным в своей эпике [3] и эффекте отчуждения. Хорошо, что в нем все-таки осталось немного от того молодого человека, который притягивал и радовал ее. Про Кремль она спросила, просто чтобы польстить, но он посмотрел на нее равнодушно. У него трудно было что-то выпытать. После того как большевики исковеркали «Мамашу Кураж», в утешение только и осталось получить в Кремле Сталинскую премию.
— Скажи, Брехт, ну в самом деле, может, вы с освободителями не очень-то любили друг друга?
Его лицо перекосилось.
— Когда я в такое верил?
Так же как и Курт, Брехт после бегства попытался найти себя в Америке. Там его травили из-за коммунистических взглядов, как и в гитлеровской Германии, но, к счастью, не отправили в лагерь. Так что он с красным флагом в руках смог вернуться в Германию, где теперь некоторые считали его творчество слишком претенциозным. Казалось, ему лучше оставаться на своем собственном фронте — в стороне от всех.
Их общий успех мог создать впечатление, что они тесно связаны, но с самого начала у каждого была своя цель. Брехт жаждал революции. Курт хотел возродить оперу, чтобы спасти этот жанр