-- Что-нибудь опять опубликуете на Западе -- учтите, что вы живете в свободной стране, и мы дадим вам свободный выбор: хотите в психушку, а хотите в лагерь.
Но копии были уже спрятаны так, что я сам не знал, где. На всякий случай лучше не знать...
Третьим уроком Гроссмана была и остается сегодня его острая приверженность к правде, в том числе неприятной правде, совести и справедливости. Он искал истину на войне, в коллективизации, в семье, с поредевшим кругом друзей, даже в болезни и смерти, ибо он умирал мужественно. Мне скажут, что это просто традиция большой русской литературы. Но традиция, разрушенная десятилетиями лжи и восстановленная Гроссманом и Солженицыным. Солженицын излагал свой лагерный опыт -- Гроссман не сидел. Но зато он своими глазами видел оба режима: сталинский и гитлеровский. Можно представить себе, какого труда стоил для него сбор живого материала о чужом лагерном опыте.
Впрочем, напряженное стремление к истине -- путь не для всех писателей, тем более, тех современных, кому в условиях сегодняшнего почти безопасного сочинительства постмодернистские игры важнее сути дела. Но в большой литературе личность писателя, его мораль и принципы, болезненная жажда постичь, где добро и где зло, столь же важны, сколько то, о чем и как он пишет.
Четвертым уроком была действительность, понимание реальной ситуации в стране и обществе: после чтения рукописей интерес интеллигентного читателя к советским печатающимся авторам падал. Новое поколение искало Сам- и Тамиздат, спорили и говорили только об этом. По анекдоту той поры, мать спрашивают: "Зачем вы перепечатываете на машинке "Войну и мир"?" -- "А сыну велели в школе прочитать, но он читает только Самиздат..." Гроссман, в отличие от многих других советских писателей, лизавших системе, как писал Даль, то место, по которому у французов запрещено телесное наказание, вырвался из ее костлявых объятий. Со своими горьковскими заветами совписовские кадры просто выглядели жалкими. "Да кто же это так нехорошо пошутил, сказав: "Человек -- это звучит гордо!"". Сказал-то это Горький, а процитировал с иронией Гроссман в романе "Все течет", говоря о стукачах. Гроссман хоронил советскую литературу, из которой сам вышел.
"Они любить умеют только мертвых", -- это еще Пушкин изрек, а Пастернак повторил. К этому можно добавить: да и то ценить не сразу и не всех. Роман "Жизнь и судьба" открыл для России Запад, и это грустно, хотя как многолетний член редколлегии нью-йоркского журнала "Время и мы" я горжусь, что именно в нем впервые после ареста романа появились главы "Жизни и судьбы". Но вот опять парадокс: если исключить профессионалов-славистов, на Западе, как мне говорили издатели, из-за своего некоммерческого размера, роман не стал масштабным событием, хотя столько всякой ерунды известно гораздо лучше и выдается по простоте душевной за русскую классику.
Мы живем в странное время, когда жизнь писателя, его судьба и приключения его рукописей не менее, если не более, захватывающи, чем сами книги, которые он написал. Это вполне можно сказать о Гроссмане. Написать бы "Роман про роман" о "Жизни и судьбе", скажем, в духе Анри Моруа...
1999.