Теперь же, в 1937 году, Я-поэт выступает не как один ИЗ многих, а один ЗА многих, поскольку в этом году сказать о нынешней эпохе было больше некому:
(2)
Шевелящимися виноградинами
Угрожают нам эти миры,
И висят городами украденными,
Золотыми обмолвками, ябедами,
Ядовитого холода ягодами
Растяжимых созвездий шатры —
Золотые убийства жиры…
Фрагмент насыщен реалиями современности или аллюзиями на них: «городами украденными», «ябедами, ядовитого холода», «растяжимых созвездий шатры», «жиры». Нагнетание негативных по значению слов, с преобладанием в них шипящих, рычащих, свистящих звуков, а также в звукосочетаниях многократно (!) проступающие звукообразы АД и ЯД придают тексту смысл постоянной угрозы всем «нам». (Сравните: в «Разговоре о Данте»: «Ад висит на железной проволоке городского эгоизма»).
Последовательность же текста такова, что после «строгого отчета» «за Лермонтова Михаила» и после свидетельства Я-поэта о своей эпохе ЗА ВСЕХ НАС ему даруется свыше прозрение пророка — свет-весть.
В первой строфе следующего фрагмента <3> («Сквозь эфир десятично- означенный…») приближающийся к Я-поэту «Свет размолотых в луч скоростей» трансформируется сначала в ЧИСЛО («моль нулей»), отозвавшееся в душе Я-поэта «светлой
болью». Затем та же «моль нулей» — внутренней рифмой — оборачивается как бы в объясняющую эти «нули» причину: «И за полем полей поле новое / Треугольным летит журавлем». Здесь ЧИСЛО обретает образ (великое множество) и форму («треугольным»), которая несет в себе тот же смысл, что и «клин боевой».
Так «свет» получает значение летящей «вести» (заметим, что «свет и весть» — это анаграмма!), «светопыльной обновы», то есть новости. Здесь подготавливается прямое слово «вести» о себе: «… я новое, / От меня будет свету светло». Субстантив «новое» несет в себе нечто непредставимое для сетчатки, чему в истории человечества еще не было аналогов.
«Луч-весть» касается судеб всего человечества. И форма авторской речи здесь снова безличная, в продолжение безличного повествования в первом фрагменте текста. И в то же время это то, что видит «Я-поэт» («луч стоит на сетчатке моей»). Здесь нет голоса Я, Я-поэт здесь только смотрит на приближение чего-то ужасного, независимо от него существующего.
Как пророк, Я-поэт самим небом призван обратить эту «весть» в слово. Вот почему, как только там, в вышине, ему враз открылись и прошлое, и будущее человечества, он устремился вниз — к «шару земному», словно в «погоне за ускользающей скоростью». Только в этом единственном <4> («Аравийское месиво, крошево…») фрагменте в звучании его речи хочет пробиться имя поэта — сквозь излюбленные Мандельштамом ассоциации с ОСАМИ, которых много в его стихах, и вопреки неотвязному прижизненному со-именнику (Иосифу): кОСымИ, наСыПИ, ОСыПИ, ОСПенный. Имя это как поручение лично ему — предупредить! — больше нигде звучать не будет, потому что солдат умрет неизвестным.
***
Богданова О.А.: «Приниженный гений могил» — как это сочетается с возвышенным гением?
Черашняя Д.И.: Это потому, что он уже приближается к земле. Ну, понятно, кто был «гений могил» на земле.
***
Фрагменты <3> и <4> контрастируют как средоточия света и тьмы и логически последовательно содержат в себе страшное пред-ВЕСТ-ие («…я — новое / От меня будет свету светло») и его осуществление («месиво, крошево», «гений могил»).
ЧИСЛО, возникшее вначале как абстракция и нечто само по себе нарастающее (СВЕТ ЧИСЛО ВЕСТЬ), в дальнейшей своей трансформации («моль нулей» «поле полей» названия сражений поле НОВОЕ) — в зрительном восприятии Я-поэта — обретает не только историческую, но и человеческую меру, человеческую плоть и кровь («Миллионы убитых», «небо окопное»). Я-поэт посылает слово прощания «Доброй ночи…» всем «протоптавшим тропу в пустоте» и — словно каждому в отдельности, по-домашнему, от себя лично и «от лица земляных крепостей», то есть от лица всех землян. Снова он говорит «за всех» — интимно и масштабно, так что «нёбо» его и впрямь становится «небом».
В 1931 г. Мандельштам в белых московских стихах уже писал:
Я больше не ребенок!
Ты, могила,
Не смей учить горбатого — молчи!
Я говорю за всех с такою силой,
Чтоб нёбо стало небом, чтобы губы
Потрескались, как розовая глина.
(6 июня 1931 г.) То есть уже в 31-м году он взял на себя такую миссию — обратить весть в слово, и в Стихах он это продолжает.
Полет-спуск. В фрагменте <5> («Хорошо умирает пехота…») изображение все более укрупняется, двигаясь от «неба окопного» к «пехоте», индивидуализируется включением собственных имен, пусть образно-символических, но уже человечески представимых, обретающих индивидуально-неповторимые черты лица. За именем Швейка видятся миллионы конкретных солдат, за именем Дон Кихота — те, кто всегда рыцарски стремится к подвигу, включая добровольцев 1914 г., то есть и Н.Гумилева, и в санитары записавшегося А.Блока (даже Мандельштам записывался в санитары), и многих других. За метонимическим образом «костылей деревянных семейка» встают картины человеческого страдания от наполеоновских войн до войны Мировой, окольцовывающих XIX век — по его «околицам». Трансформацию ЧИСЛА итожит слово Я-поэта, окликающего шар земной как «товарищество».
В ближайшем значении (то есть в контексте всех войн) слово «товарищество» означает отношения между однополчанами (ср. у Грибоедова: «Довольно счастлив я в товарищах моих <…> Другие, смотришь, перебиты», — или у Лермонтова: «Тогда считать мы стали раны, / Товарищей считать»). А в истории человечества — это все, кто был, есть и будет на «шаре земном». («Товарищество не дружба, а связывает», — в словаре Даля). Так осуществляется всечеловеческая коммуникация между «миллионами убитых задешево» (на земле) и надзвездным миром («протоптали тропу в пустоте»).
В своем планирующем полете-спуске Я-поэт по-хозяйски окидывает взглядом «шар земной», окликая всё человечество, и его пространственная позиция «над» (ведь, чтобы окликнуть «шар земной», нужно оказаться над ним) на мгновение совпадает с позицией Того, кто:
над шатром ночей (NB)
Судит нас, как мы здесь судим, —
или:
Братья, как судили мы,
Судит Бог в надзвездном крае 12
Это позиция одновременно «судьи» и «свидетеля». Но это и момент единения его со всем человечеством, восторг духа в переживании всечеловеческой солидарности как высшей радости самого бытия. Это и выразил Шиллер в цитируемой нами в двух переводах оде «К радости», вдохновившей Бетховена на финал Девятой симфонии. Напомним и «Оду Бетховену» самого Мандельштама: «И я не мог твоей, мучитель, / Чрезмерной радости понять»; «Всемирной радости приют», «белой славы торжество». Переклички Стихов с одой Шиллера не случайны — это и обращение хора (у Шиллера), сопоставимое с «хором ночным» («И поет хорошо хор ночной» — у Мандельштама) и возгласом Я-поэта («Эй, товарищество»), сопоставим со словами у Шиллера:
Обнимитесь, миллионы!
Это поцелуй всего мира! — Дословно.
В духовном пространстве Стихов фрагмент <5> («Хорошо умирает пехота…») уравновешивает ужас того, что открылось Я-поэту. Смысл же и цель обращения к «товариществу» раскрываются в гимне разуму (следующий фрагмент <6> «Для того ль должен череп развиться…»).
В соотнесенности соседних фрагментов текста то на поверхности, то имплицитно проступают изоморфные образы: «шар земной» и «череп»; «товарищество» и разум. Развиваясь «от жизни», «череп» (разум) являет собой нераздельность ума и сердца («чепчик
Строки из «Оды к радости» Ф.Шиллера.
счастья»). В обращении к «товариществу» (по существу — в обращении воплощенного человеческого разума к воплощенному — через трансформацию ЧИСЛА — человечеству) звучат и предупреждение «шару земному», и выход к спасению. Это и поэтическое завещание, подобное Большому и Малому завещаниям Франсуа Вийона, которому Мандельштам посвятил соседнее со «Стихами о неизвестном солдате» стихотворение, где те же образы сведены в сравнение-метафору как изоморфные: «И в прощанье отдав, в верещанье, / Мир, который, как череп, глубок». Разномасштабное, но структурно тождественное (микрокосм и макрокосм), предстает в Стихах как равновеликое: «понимающим» — «куполом»; «чаша чаш» — «отчизна отчизне».
Композиционно следуя друг за другом, эти фрагменты составляют одну из фаз полета-спуска. Они одновременны и содержательно нанизаны на одну ось. Обращение к «товариществу» с последующим вопросом: «Для того ль…?», — это концентрация собственного внутреннего переживания Я-поэтом момента, когда в «дорогие глазницы» «вливаются войска». Он окликает «шар земной», чтобы задать всем отрезвляющий и спасительный вопрос: «Для того ль?».