кучу ребят; да дорогую краску, я бы еще и не то сделал».
Когда я подрос, взял меня Петр Гаврилыч с собой в Ленинград и отдал в художественную школу. Я там первое время ходил как спросонок, никак не верил, что все кругом настоящее. Стою час, стою два, смотрю на какой-нибудь дворец и пугаюсь даже, до чего великолепно все это придумано и сделано. Даже милиционеры меня иной раз гоняли. «Чего, — говорят, — ты стоишь тут, как тумба! Проходи по своему делу!» А разве это не дело — таким городом любоваться. Это, может, важнее, чем ихние светофоры.
Что-то больно я уж разговорился. Да… так вот о чем Петру Гавриловичу хотел я написать. Началась война. Пошел я в Красную Армию. У нас в роте все ребята подобрались с севера. Все краснощекие, сероглазые. Наш лейтенант даже смеялся. «Действительно, — говорит, — вы настоящие красные бойцы». Объяснил он нам, что в старину слово «красный» обозначало красивый, очень ладный.
Боев было много. И так уж привелось, что отходил я со своей частью через родные места. Было это осенью. Первые морозы легли на землю, а снега еще не было. И от тех морозов все дни падал и падал желтый лист, засыпал чистые наши озера, синие наши реки, и солнце стояло невысоко. А воздух был горьким, прямо как слезы. Очень трудно было бойцам отдавать каждую межу, каждую березу.
А зимой начали мы наступать, гнать врагов со своих полей. И опять так привелось, что подошли мы к своей деревне. Называется она Великий Двор. Деревня наша стоит на яру над рекой. С колокольни старой нашей церкви очень далеко видно. Старухи нам, ребятам, всегда говорили: «Полезай на колокольню — половину России увидишь. Только, гляди, не испугайся».
И до чего дошла фашистская подлость! Устроили они в нашей церкви штаб и склад снарядов. Расчет у них, конечно, был правильный. Тоже ведь понимают, собаки, что ни у кого, кто человеком называется, не подымется рука разбить из орудий редкую красоту, что простояла сотни лет, спалить огнем мужицкую роспись. Вот они и засели в церкви. И видят, верно, наша артиллерия огня по церкви не ведет. И выходит, будто они в безопасности, и даже еще смеются над нами: «Вот, мол, русские мозги, на какой пустяк мы их поддели!»
За красоту спрятались! И так это меня ударило, даже зубами я заскрипел и думаю: «Я от вас, от зверья, ни одного клочка не оставлю». Пришел к командиру и доложил: «Разрешите, я их из церкви выбью без всякого повреждения архитектуры и великолепной этой росписи». «Каким же это манером?» — спрашивает командир. «Да я здешний, — говорю. — У меня есть свой способ. Только разрешите взять несколько дымовых шашек.»
Командир согласился. Ночью я пробрался в свою деревню — мне там каждая веточка знакома. Большого труда не было. Да и ночь была колкая, студеная. Добрался к рассвету, отыскал отца. Вошел к нему в сарай — чуть заря, — а он сидит седой, как снег, а лицо черное. Увидел меня, заплакал, — а слезы наши тяжелые, тяжелее чугуна, — и говорит: «По глазам вижу, Ваня, что пришел ты за делом». Я ему все объяснил. Дело простое. Есть у нас на кладбище часовня старенькая-старенькая, кривая. Из-под той часовни ведет к церкви подземный ход. Мы, ребята, ход тот знали, как свою избу, — сколько раз лазили. Петр Гаврилыч тоже знал, рассказывал, что вырыли ход во время старинных набегов, прятались в нем жители от татар.
Ночью прошел я в этот ход, а отца отправил в лес за реку: там сидели в самых берлогах наши старики-партизаны. Отправил, конечно, с приказом. Подождал я до назначенного часа, прополз по подземному ходу до алтаря. Слушаю. Гудит телефон, что-то немцы по-своему кричат, огрызаются друг на друга. Я поднял плиту в алтаре. Подымал я ее, думаю, целый час. Подпер ее ломиком, чтобы не упала. Кругом на полу ящики со снарядами.
А потом — очень просто — зажег я дымовые шашки. Вы видели, какой от них ядовитый дым? Жуткое дело! Ну, конечно, паника началась страшная. Представьте, пожар, а кругом все забито снарядами.
Немцы выскочили наружу, а на околице — партизаны. У них было три пулемета. Бой начали, какого я никогда и не ждал. Ну, одним словом, через час враги вымелись из нашей деревни, а тут подоспела и моя часть. Вот только отца в этом бою убили. Вы так и напишите Петру Гаврилычу: «Убили, мол, Прохора Терехина, отца Вани. Погиб он, старый старик, на защите живописного дела и стародавнего нашего мастерства. И жалко мне, что не дождался он до победы. Вот бы на радостях сделал дуг — от них бы у ямщиков сердце падало. С теми дугами и бубенцами вернулись бы мы с фронта с победой в родные места, — тысяче жаворонков нас не перезвенеть».
Да вот не дожил старик. Вы на меня не сердитесь, что я разболтался. Наше дело сейчас такое: лежим, думаем, вспоминаем и досадуем на эти свои раны — скорее бы они зажили да отпустили нас в свою часть.
Вячеслав Яковлевич Шишков
Советские Сусанины
Светлый образ Ивана Сусанина дорог каждому советскому человеку. В нем прежде всего нам особенно ценно воплощение гражданского долга, искренней любви к Родине, доблести и огромного мужества. Этот незабываемый облик мстителя, за свой народ жив поныне: наша освободительная Отечественная война во множестве родит советских Иванов Сусаниных. То здесь, то там, на колоссальном фронте войны, гремят их славные подвиги, они бестрепетно приносят свою жизнь во благо Отечества, именами этих мучеников за правое дело, за счастье Родины будут блистать страницы военной истории.
Внук
Шустрый, со смышленой мордочкой Петя ведет рассказ неторопливо, с толком. Волосы у мальчонки белесые с соломенным отливом, щеки нажеваны, толстые. Ему всего одиннадцать лет, но после недавнего с ним происшествия он чувствует себя взрослым. Этой зимой он осиротел и теперь находится на попечении всей деревни. В каждом семействе, в порядке очередности, он живет по неделе, пользуется любовью односельчан, собирается пойти в партизаны.
— Слушай, — говорит он человеку с записной книжкой, и его глаза загораются каким-то особым блеском. — Я уже многим рассказывал, не ты первый, не ты последний. Ну, пиши.
И вот, значит, такое дело… Сидим мы за этим самым столом, чай пьем, кислое молоко с творогом хлебаем. Дело зимнее, чуть зорька утренняя загоралась, бабушка печку топит, дедушка