Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А... Это ты, дорогой. Как Родькина речь? Суд уже высказался? Нет? Приговор еще не огласили?
Он еще не опомнился и машинально пробормотал:
— Да, да, конечно. Идет заключительный тур. Что ты там делаешь? — На него вдруг напало раздражение. — Ты уже придумала, как одеться?
— Придумала, милый. Наряжусь в вечернее. Хочу для Родьки во всем великолепии. Значит, к восьми подъеду, да? В вестибюле «Славянского базара», хорошо?
— Я за тобой зайду, — засмеялся он.
— О... Это замечательно, — она немного замялась. — Не торопись только. Досиди до конца. Все равно мне еще надо сбегать в парикмахерскую.
Она положила трубку.
Он не успел даже сказать, что он здесь, в соседнем подъезде. Чепуха какая-то. Ладно, пусть она нафабривается, удлиняет ресницы, делает начес. Он посидит дома и поработает.
Он выглянул на улицу. Дождь припустил вовсю. Он переждал немного, затем перебежал через двор и поднялся к себе. Он звонил минут пять — никого. Галопом умчалась в парикмахерскую. Вот не повезло. Он спустился вниз и сел на подоконник между этажами. Широкие подоконники — вечное пристанище бездомных парочек.
Он достал из папки чистый лист бумаги и занялся делом.
Прошло минут десять. Он уже нарисовал, как удобнее оборудовать кабинет, процедурные. Где разместить приборы, экраны для наблюдения над функциями мозга. Контур схемы образовал спину гуся.
Где-то начали отпирать дверь, звякнула цепочка, заскрипел засов. Сейчас его увидят. Вот нелепость. Гордость невропатологии сидит на подоконнике в собственном парадном и чертит схему. Он быстро свернул бумагу и медленно начал подниматься вверх. Будто лифт не работает.
Раздались поцелуи. Женский сдавленный голос сказал: «Ты иди в сторону Калужской, направо. Он всегда подъезжает с другой стороны». Мужчина пробормотал: «Запахнись, простудишься». Но она еще добавила: «Плащ завтра закинь. А то он хватится. Салют».
Дверь хлопнула. И через мгновение навстречу ему в полутьме, легко перескакивая через ступеньки, устремилась короткая мальчишеская фигура. На ней, как с отцовского плеча, болтался его новенький плащ.
Расставание с семейной жизнью происходило неоригинально, наверное, как и у всех. С открытиями, прозрением. Валька не могла примириться с его решением уйти. Она пробовала выяснять отношения, настаивать. Но он постарался сократить процедуру до минимума.
Больше всего его потрясло ее поведение. Как мало, оказывается, мы знаем людей, даже если живем с ними бок о бок годы. Ему было бы во сто крат легче, если бы она отпиралась, отрицала или кричала, просила прощения, даже билась в истерике. Но все было иначе. Проще, страшнее.
Когда он утром собирал вещи, наскоро бросая в чемодан смену белья, бритву, рукописи, она сказала:
— Ну зачем ты это так воспринимаешь? Ну прошу тебя. — Она стояла за его спиной, сжимая пальцы, и голос у нее чуть дрожал. — Ну почему ты все так драматизируешь? Тебе же самому от этого хуже. Только хуже. — Она дотронулась до его плеча. — Ну, погоди. Сядь, поговорим. Уйти ты всегда успеешь.
Он не хотел садиться. Не хотел ее голоса, лишних минут совместности. Ему казалось немыслимым, чтобы она касалась его, просила о чем-то.
Но она как будто не понимала его состояния.
Она думала, что он ждет, чтобы его уговорили. Что ему это нужно, вернее, так ему казалось, что она думает. А может быть, она ничего такого и не думала.
— Поверь, это не имеет никакого значения, — глухо говорила она. — Э т о к тебе не относится. Ты — это ты. Разве ты не понимаешь?
Он молча собирался, и она не унималась:
— Неужели у тебя ни разу так не было? Вот такого, минутного. Через неделю я забуду, как его зовут, а с тобой совсем другое. У нас жизнь, семья. Не делай глупостей.
Голое ее звучал искренне, убежденно. Она верила тому, что произносила.
— Ну, правда. Ну хочешь, я поклянусь чем угодно. Для меня он ничего не значит. Это же — на поверхности. Как пена. У нас с ним даже разговора о любви никогда не бело. А тебя я люблю.
Она встала сзади и обхватила его шею руками. Знакомо запахло миндальным молоком, духами «Юбилейные». Он доставал их ей ко всем праздникам: к 1 Мая, к 8 Марта, ко дню рождения. Он знал, что надо достать эти духи и это будет лучший подарок, она будет счастлива. Она переливала их в пузырьки с этикеткой «Магриф» и ставила на трельяж. Потом хвасталась перед подругами, что муж дарит ей французские духи.
Нет уж. Это чересчур. Он терпеливо, нерезко разомкнул ее руки на шее и высвободился.
Над письменным столом висела старинная грузинская чеканка — «Он и Она» — овальные, узкие лица, фанатичные глаза. Подарок кафедры к его 30-летаю. Ему захотелось забрать с собой чеканку. Только это. Ребята старались, хотели порадовать его.
Он посмотрел еще раз, подумал и не стал брать.
Она сказала в отчаянии:
— Ну почему ты такой упрямый? Остынь, хочешь, выпьем коньячку Легче станет. Давай налью.
Он продолжал собираться. Она кружилась вокруг него.
— Ну выпьем по глоточку. Увидишь, все будет по-прежнему.
Он захлопнул чемодан, выпрямился, мысленно прощаясь с этим домом.
— Ну, хорошо. Пусть твоя комната останется как твоя, — сказала она со вздохом. — Будем считать, что тебе захотелось поработать одному. Хорошо? Ничего не меняй пока... Договорились?
Значит, вот оно как. Значит, она думает, что он просто погорячился. «Пена». Ей невдомек, что с ним. Вот когда пригодилась бы Родькина нирвана.
Родион увлекался йоговской гимнастикой. Где-то, кажется в Болгарии, он видел гималайского йога Дева Мурти. Теперь Родька как-то по-особому дышал по утрам, вздымая живот, сидел, подкладывая под себя ноги, делал стойку на плечах, голове и уверял, что застрахован от всех болезней и многих отрицательных эмоций. Нирвана.
Да, для Олега это было так же невозможно снова с Валькой, как человеку, который раз тонул, предложить: «Ты опять будешь тонуть, но зато после третьего раза тебя откачают и начнешь плавать». Нет, это работенка не для него. Второй раз сознательно в это не полезешь.
...Далеко в деревне зазвенел колокол. Низкие и частые удары. Снова залаяла Серая, на этот раз громко, заливисто.
Рука затекла. Он зажег свет и закурил. Сна все равно не было. Вот неожиданность. Отпустили его душу Шестопалы. Первый раз они не пожаловали. Зато вернулась Валька. Давно он это не вспоминал. Сколько прошло? Около трех лет. Первый-то год она часто вспоминалась. Проснешься и тянешься рукой. Нет Вальки рядом. Испугаешься. Что приключилось? Ах, да...
Но это оказалось только прелюдией. Только концом юности. Что кончилось теперь?
Много воды утекло за эти три года.
Он уже правит кафедрой, защитил диссертацию. Его работы вышли на мировой рынок научных исследований по мозговому кровообращению. Сейчас он близок к основному, может быть, единственному в жизни. Вот так-то. И все же при внешнем кажущемся благополучии верой в твоем каждодневном самочувствии наступает некий пробел. И начинаешь раскладывать. Что есть и чего нет. И что уже не вытянешь. Например, начинаешь задавать себе идиотские вопросы.
Для того ли дан тебе, Олегу Муравину, быстротекущий промежуток между отпочкованием от матери-природы и новым погружением в нее чтобы ты куковал по вечерам один, чтобы не было у тебя малых детей и фанатических последователей. Для этого? Нет, милый мой, тебе он дан, чтобы открыть еще один клапан, ведущий во врата продления человеческого существования. Мало? Ну, знаешь! Такая жизнь, как у тебя, дается одному на тысячу. Почему же ты не спишь? Ведь все уже думано, передумано. И ты — в отпуске. Неужто тебе не дает спать такая мелочь, как Родькин процесс, на который Ирина Васильевна Шестопал попала в число шестидесяти трех свидетелей по делу Тихонькина. Вот оно что. Давай разберемся. Что тебе в этом? Ах, тебя не устраивает, что ее будут спрашивать, чужие будут пялиться на ее, как лакированный паркет, волосы, на худые скулы и провалы щек. И Родион тоже будет говорить с ней, о чем-то спрашивать. А ты уже не вызовешь, не спросишь. И не знаешь, позволит ли она когда-нибудь, чтобы ты спрашивал. Это тебя выворачивает наизнанку?
Рукой он нашарил таблетки. Хоть часа два заснуть. Отпил молоко, разжевал таблетки и проглотил. Нёбо онемело, как под анестезией. Так всегда на него действовал ноксирон. Он пролежал минут двадцать с пустой головой. Бесполезно. Ничего не выйдет. Он опоздал уснуть. Уйти от этого.
Ирина Васильевна разделалась с ним задолго до знаменитого дела Тихонькина. Ни шума в прессе, ни споров еще не было. Да и само убийство случилось чуть позже.
Шестопалы никуда не уехали тогда. Прибалтика в тот летний сезон обошлась без них.
Он провозился с Мариной еще месяц. Нога окрепла, приобрела уверенность и устойчивость. Жаркими сухими утрами она приходила в Парковую в летних коротких платьицах, в белых бескаблучных лодочках.
- Мариупольская комедия - Владимир Кораблинов - Советская классическая проза
- Расстрелянный ветер - Станислав Мелешин - Советская классическая проза
- Выход из Случая - Зоя Журавлева - Советская классическая проза