логики своих рассуждений: он проводит различие между иудейской народной и культурной традицией и иудаизмом, утверждая, что народная религиозная традиция евреев по сути своей языческая. В качестве доказательства он приводит, в частности, те места из Ветхого Завета, где осуждается массовое идолопоклонство среди иудеев, а кроме того, прослеживает языческие мотивы в еврейских народных обычаях. Лессинг подчеркивает азиатское происхождение евреев, то, что они — чужаки в христианской Европе, и тем самым отсылает к теориям об азиатском происхождении ариев. В другом тексте Лессинг открыто называет христианство общим врагом евреев и арийцев[39].
По мнению Лессинга, господство «духа» над жизнью является исключительно продуктом христианства, в котором иудаизм неповинен, что опять же дает Лессингу возможность сделать своими союзниками Ницше, арийское антихристианство и даже антисемитизм (в смысле «антииудаизма» — но это, разумеется, лишь игра слов, близкая современному «антисионизму»).
Читатели Лессинга сталкиваются с крайне интересной и важной проблемой, которая получает ясные очертания благодаря интеллектуальной честности и диалектическому мастерству этого автора: призыв к евреям выделиться и обратиться к собственной традиции сочетается с призывом решительно порвать с тем, что и самими евреями, и всем миром всегда рассматривалось как исконное достояние иудейской традиции, — с последовательным монотеизмом, с верой в трансцендентного Бога. Сионизм, к которому апеллирует Лессинг, был и остается религиозно нейтральным течением. С момента своего зарождения сионизм находился в некоторой оппозиции к иудаизму, который верил, что Израиль может быть восстановлен только Мессией в конце времен. Но сионизм в конечном счете видел в себе чисто светское движение, которое не вступает в прямую конфронтацию с иудейской религией. Лессинг же ставит вопрос о религиозном, метафизическом измерении сионизма, о его мистических предпосылках. И реконструируя эти предпосылки, он приходит к радикальному отрицанию того, что тысячелетиями служило фундаментом для определения и сохранения еврейской идентичности.
Следует заметить, что исходный тезис Лессинга, гласящий, что любовь к себе зависит от связи со своим народом, своей почвой и природой, уже содержит известное отступление от иудаистского мировоззрения. Верующий иудей, как, впрочем, и христианин, выводит любовь к самому себе из любви Бога к человеку. Эта любовь Бога не зависит ни от каких внешних факторов — таких как народ, традиция и родная земля. Лессинг понимает «дух» как человек, уже эмансипировавшийся от религии: универсальными принципами для него служат лишь наука и мораль, ждать от которых любви, разумеется, нельзя. Однако для верующего человека Бог — это не только обвинитель, но и любящий защитник и помощник. Можно, конечно, возразить, что эта иудео- христианская концепция Бога и божественной любви уже есть результат рассеяния евреев, компенсирующий отсутствие обычной человеческой любви. Но, во-первых, это возражение в любом случае признает, что самоненависть не есть неотъемлемая составляющая судьбы еврейского народа, поскольку успешно преодолена иудейской религией, а во-вторых, оно переоценивает специфичность еврейской ситуации. Не говоря уже о том, что лишения и изгнание отнюдь не являются абсолютной привилегией евреев, универсальность трансцендентного Бога в первую очередь представляет собой ответ на универсальность смерти.
Противники иудаизма и христианства часто упрекают эти религии за то, что они отравляют человеческую жизнь напоминанием о смерти. Особенно настойчиво это обвинение выдвигалось как раз Ницше и его последователями. Однако это, мягко выражаясь, странное обвинение. Чтобы вселить в человека страх смерти, не требовалось ни иудаизма, ни христианства; напротив, они пытаются освободить человека от этого страха, обещая ему воскресение из мертвых и вечную жизнь. Иудаизм связывает человека с Богом, который стоит вне мира и над миром, — переживание этой связи помогает преодолеть страх смерти, который был бы неизбежен, если бы человек видел в себе всего лишь часть этого мира, как в язычестве. В этом отношении особенно интересно, что Лессинг определяет аутентичное религиозное чувство противоположным — можно даже сказать, антииудаистским — образом: как переживание единства с миром.
В XX веке жизнь часто провозглашалась величайшей ценностью, а опыт ее проживания, «космическое чувство», превозносился как величайшее из доступных человеку переживаний. Но все в мире обречено на смерть, и поэтому (как признавали философы жизни, когда были последовательны и честны с собой) опыт жизни в ее конечности есть также опыт смерти и собственная жизнь обнаруживается в человеке только в процессе его саморазрушения, когда человеческое Я разрушается, как и весь феноменальный мир. Жизнь как высшая ценность обретается только в смерти, с ее «вечным возвращением», и любая философия жизни, которая базируется на идее самосохранения, как, например, современный «экологический пацифизм», представляет собой наивную банальность. Философия жизни оправдывает себя, только будучи ориентированной на смерть; комично, однако, что именно такая философия вменяет в вину иудаизму враждебность по отношению к миру и к жизни.
Разумеется, философия жизни полностью права, когда противопоставляет бытие к смерти науке, морали, социальному реформизму и мечтам о «вечном мире» — короче, всему, что Лессинг обозначает словом «дух», которое описывает всего лишь набор благоглупостей: если человеку суждено умереть, то не все ли равно, умрет ли он при капитализме или при социализме, на войне или в собственной постели, образованным или невежественным? Подобные «трансцендентные ценности», безразличные для человеческой жизни и смерти, заслуживают лишь такого же безразличия со стороны человека. И в той степени, в какой «дух» в понимании Лессинга есть не что иное, как «истина» и «добро», его негодование представляется вполне оправданным. Но совсем другое дело, когда Лессинг идентифицирует этот бессильный «дух» с иудаизмом и христианством — ни одна из этих религий не признает верховное господство смерти.
Можно было бы возразить, что вера в бессмертие и воскресение абсурдна и недостойна «благородного» ума, что человек принадлежит этому миру и что язычники имеют смелость это признать и жить с этим сознанием, тогда как иудаизм и христианство, будучи «религиями рабов», тешат себя сказками. Это суждение — главный аргумент в пользу превосходства арийского и грекоримского духа над иудео-христианским — имеет, однако, существенный недочет: оно принимает доктрину о единстве мира и о человеке как части этого единства как нечто очевидное. Ницпте в свое время поставил вопрос о генеалогии морали и пришел к выводу, что мораль произведена на свет жизнью, ущемленной в своих правах: неспособная вернуть себе эти права, жизнь обернулась против себя самой. Вслед за Ницше можно поставить вопрос о генеалогии «мира» и «жизни»: откуда они взялись? В рамках наших рассуждений можно дать лишь очень сжатый ответ на этот вопрос, но он все же важен, поскольку позволяет понять суть дилеммы, с которой столкнулся Лессинг.