Читать интересную книгу И не только Сэлинджер. Десять опытов прочтения английской и американской литературы - Андрей Аствацатуров

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 25 26 27 28 29 30 31 32 33 ... 37

Здесь, на этой сцене, увы, не слишком обнадеживающей, я, пожалуй, завершу свое приключение с Фолкнером, ведь продолжать собирать из осколков этот мир можно до бесконечности, и еще неизвестно, куда меня это заведет. Стоит лишь сменить угол зрения, заговорить о растительной символике, выбрать другой эпизод в качестве фундамента, и моя прежняя постройка тотчас же рассыплется, как карточный домик.

Дальше пробуйте сами. Распробуйте эту увлекательную игру. Превратитесь из читателя в соавтора, а потом в персонажа. Кто знает, может, у вас и впрямь получится открыть свою Америку.

Метаморфозы воображения

О романе Джона Апдайка “Кентавр”

Воображение: pro et contra

Воображению доверять не стоит. Особенно в тех случаях, когда ты занят каким-нибудь важным делом. Например, завтракаешь. Грезы и мечты уносят в далекое поднебесье, но, к прискорбию, обременяют необходимостью всякий раз возвращаться обратно: в столовую, где принимает пищу дружный коллектив, или на кухню, где тесно и пахнет подгоревшей яичницей. И в этой череде возвращений каждое новое воспринимается еще более тягостно, чем предыдущее. Так что лучше сдерживать прекрасные порывы и не мучать себя понапрасну.

Иначе может случиться непоправимое. Как в басне Крылова “Ворона и лисица”. Там вроде бы говорится про лесть и про то, что поучать людей бесполезно (“Уж сколько раз твердили миру… да, видно, все не впрок”) – так нам внушили в школе. Но давайте вдумаемся в эту басню как следует, без чужих подсказок. Мне кажется, перед нами не обличение лести, а картина позорного фиаско воображения, оборотная сторона которого – глупость и тщеславие. Вспомним этот сюжет. Обзаведясь сыром, ворона вознамерилась позавтракать. Верное и здоровое желание. И, что немаловажно, поддержанное провидением: именно господь-вседержитель, как мы помним, послал ей сыр. И вдруг… ворона призадумалась. Интересно, о чем она там, сидя в надмирной высоте и вспорхнув над земными заботами, призадумалась? В самом деле. Ворона – это не дятел-передовик, не идиотская синица и не маразматическая чеховская чайка. Она демоническая вещунья. И если каркает – то пророчит, предсказывает будущее, и, стало быть, ей по статусу положено “призадуматься”, предаться пророческому воображению.

Что произошло дальше, вы отлично помните: “На ту беду, лиса близехонько бежала”. “На ту беду…” Вдумайтесь в эти слова. Крылов Иван Андреевич высказался вполне определенно: если ты призадумался, если отдался во власть мечты и воображения – жди беды. Лиса даже не столько льстит, сколько подогревает проклюнувшиеся вороньи мечты, придав им некоторое направление: “Ведь ты была б у нас царь-птица”. Ворону можно понять. Про перышки, про носок, про голосок слушать приятно и не более. Но “царь-птица.” Тут уж волей-неволей голова пойдет кругом. В итоге вовсе не лесть, как нас уверяли, а коварное воображение оставило ворону без завтрака. Провидение, проявив прежде расположение, отвернулось: сыр выпал. Мечтать, вглядываться в грядущее, воображать возможности жизни, учит нас басня, небезопасно. Что толку предаваться фантазии, если ты не видишь того, что у тебя под носом?

Но это всего лишь басня. А в жизни иногда случается все по-другому. Протискиваюсь к дверям в битком набитом питерском автобусе. Снаружи плотно обступившая двери людская масса уже ломится внутрь, не давая никому выйти. Слышится ругань.

– Ну что ж они, подождать, в самом-то деле, не могут?! – вскрикивает у меня над ухом пожилая женщина. – Лезут как…

– Успокойтесь, – перебивает ее какой-то парень. – Просто представьте, будто мы кинозвезды и приехали на фестиваль. А эти, на улице, – фанаты и нас встречают. Сразу легче станет.

Я оборачиваюсь и вижу его круглое улыбающееся лицо. Мне почему-то в самом деле становится легче. Злые, дебильные физиономии рвущихся с улицы добреют и начинают светиться радостным энтузиазмом. Толчки в спину кажутся дружескими, ободряющими. Даже в чесночном запахе у кого-то изо рта я различаю что-то освежающее. Я ловлю себя на мысли, что мне приятно находиться среди этого шума, почти праздничного, приятно пробираться сквозь людскую толчею, приятно измерять собою плотность чужих тел.

Значит, старая басня нас обманула? И воображение, пусть даже приправленное тщеславием, не отвлекает нас от реальности, а возвращает в нее, примиряет с ней? Оно щедро оплавляет нас миром и, размывая цепь, казалось бы, безучастных вещей, находит в ней место для нас.

Джон Апдайк в полемике с атеистами

Так, по крайней мере, считал американский писатель Джон Апдайк, отыскав тем самым неоспоримый, как ему казалось, козырь в своем споре с французскими экзистенциалистами-агностиками Ж.-П. Сартром и Альбером Камю. Их мир был чудовищно пустым и бессмысленным, а вещи в нем, обступавшие одинокого человека, выглядели абсурдными, равнодушными и тошнотворными. В такой ситуации появлялся великолепный стимул принять на себя ответственность решительно за все, даже за мироздание, и утвердиться в бунте и борьбе. Французские экзистенциалисты распространили свое влияние по обе стороны Атлантики. Их читали, им подражали, ими вдохновлялись в шестидесятые годы решительно все: от утонченных эстетов до террористов-душегубов.

Апдайк вел с ними спор всю свою жизнь с конца пятидесятых годов, когда в печати появились его первые произведения, вплоть до своей смерти в 2009 году, когда уже никого из его возможных оппонентов давно не было в живых. Этот спор слегка озадачивает, поскольку жизненные обстоятельства, в которых оказался Апдайк, вполне могли бы сделать из него идеального экзистенциалиста-бунтаря или, на худой конец, хотя бы разочарованного агностика. Ведь нечто подобное произошло в свое время с великим Альбером Камю. В юности Камю, как известно, был слаб здоровьем и беден. Эти обстоятельства подтолкнули его к двум взаимопереплетающимся переживаниям: ощущению равнодушия, несправедливости мироздания и решительному социальному протесту. Ситуация Апдайка смягчалась тем, что он родился не в полуголодном потном Алжире, как Камю, а в раскормленных благодушных Штатах. Но в остальном она была удивительно похожей. Апдайк тоже пережил бедность – он появился на свет в 1932 году, в самый разгар Великой депрессии, когда его отец потерял работу. Судьбе, видимо, этого показалось мало, и она еще вдобавок немного поглумилась над Апдайком – наградила его псориазом, мерзопакостным нервным заболеванием, щедро посыпающим кожу отвратительными зудящими язвами. Для подростка, живущего в стране, где тело должно быть безупречным, потому что спорт и здоровье возведены в культ, это была настоящая катастрофа. Можно только гадать, сколько ему пришлось пережить: чувство стыда за собственное уродство, страх появиться в бассейне или на пляже, зависть к здоровым и загорелым сверстникам. Бедный и вдобавок больной… Тут уж волей-неволей затаишь обиду на всех без разбора: на судьбу, на Бога, на природу, на конгрессменов. Ведь жизнь, обещавшая столько радостей, равнодушно и ласково зевнув, тебя несправедливо обделила. Остается, повзрослев и возмужав, пережить богооставленность – чувство, кстати, крайне популярное у американцев, – затем потребовать у судьбы справедливости и возрасти до бунта с тем, чтобы потом все вернуть с лихвой.

Такие мысли, открывавшие невероятные возможности, наверняка не раз посещали Апдайка: ведь он в каждом романе с завидным постоянством возвращает к ним своих персонажей. Но Апдайк выбирает другое. Я разглядываю его фотографии. Их не так много. Вот Апдайк в молодости – фотография сделана где-то в начале шестидесятых. А вот – в старости, уже весь седой. На всех – неизменно аккуратная прическа, плотное лицо правильной формы, выточенный орлиный нос; добродушный взгляд узких глаз и рот, неизменно растянутый мягкой полуулыбкой, выдают человека слегка насмешливого и ироничного. И никакой принужденности. Напротив, во всем его облике – спокойствие, мудрость и доброта. Впрочем, я не исключаю, что Апдайку всякий раз попадался умелый фотограф. Говорят, Апдайк их сторонился, так же как газетчиков и телевизионщиков.

Искусство безлично

Пережитое в детстве и юности чувство унизительного стыда странным образом переросло у него не в бунт, а в кальвинистское смирение, несколько смягченное в более зрелые годы идеями Кьеркегора и теологией Карла Барта. Болезнь, физическую непривлекательность собственного тела он счел даром, подсказывающим ему не выпячивать свою личность, не выставлять ее на всеобщее обозрение, а, наоборот, скрыть, явить ее в результате своего труда. Так у Апдайка возникло представление о внеличностном характере творчества. Он видел себя не всемогущим автором, раздувавшим пузыри неопровержимых личных истин, а посредником между вещами и читателями, растворяющемся в тексте. И сравнивал себя то с карандашом, которым водит по листу некий высший закон, то с линзой, сквозь которую на бумагу преломляется небесный свет. Идея внеличностной природы творчества имела у Апдайка жесткие мировоззренческие основания. Будучи кальвинистом, он категорически отрицал ренессансный гуманизм, ставящий человека в центр вселенной. Человек, полагал Апдайк, не является точкой отсчета и мерой всех вещей. Мир сотворен Богом, и мерой вещей является Бог, а человек – всего лишь часть творения, одна из многочисленных земных форм, в которых себя открывает вечная, непрекращающаяся жизнь. Эта идея позволяет объяснить эпиграф из Карла Барта, которым Апдайк открывает свой роман “Кентавр”: “Небо – не стихия человека; стихия его – земля. Сам он – существо, стоящее на грани меж землею и небом”.

1 ... 25 26 27 28 29 30 31 32 33 ... 37
На этом сайте Вы можете читать книги онлайн бесплатно русская версия И не только Сэлинджер. Десять опытов прочтения английской и американской литературы - Андрей Аствацатуров.
Книги, аналогичгные И не только Сэлинджер. Десять опытов прочтения английской и американской литературы - Андрей Аствацатуров

Оставить комментарий