[166]. В этих идеях, вообще во всей книге о Рабле – апофеоз внеличностного начала авторства.
Устранение личности автора из сферы повествования, согласно бахтинской концепции авторства в 1930-е годы, совершается не только с помощью представлений об одержании автора чужим словом и чужим мировоззрением. Другой путь затемнения авторского лика в произведении – это замена подлинного автора его «образом». Вообще говоря, Бахтин на протяжении всего творчества не любил понятия «образ автора» (введенного в науку В.В. Виноградовым). Слово «образ», видимо, для него было связано с эстетическим завершением, возможным только по отношению к герою. Себя автор завершить не может; следовательно, он не может создать своего собственного (авторского) образа. Мой образ я созерцать не в состоянии; отражение человека в зеркале и автопортрет, в глазах Бахтина, имеют какое-то жутковатое, призрачное выражение. В понятии «образ автора» Бахтин многократно отмечал одну и ту же логическую ошибку; так, в «Авторе и герое…» на нее указывается в связи с анализом автобиографии: «Ведь совпадение героя и автора есть contradictio in adjecto, автор есть момент художественного целого и как таковой не может совпасть в этом целом с героем, другим моментом его. Персональное совпадение “в жизни” лица, о котором говорится, с лицом, которое говорит, не упраздняет различия этих моментов внутри художественного целого»[167].
Споря с «образом автора», Бахтин считает этот образ подобным образу героя – пластически и характерно очерченному изображению человеческой индивидуальности. Личное начало автора есть его дух; дух же незавершим эстетическим актом; а потому «образ автора» всегда будет фальшив, неестественен, поскольку из него принципиально исключен незавершимый духовный компонент. Главное в авторе не войдет в его художественный «образ»; и потому понятие «образ автора» не имеет права на существование. Бахтин иногда говорит об этом немного иначе, но исходит из тех же самых интуиций; он утверждает, что автор для читателя – не лицо, не другой человек, не герой; к нему должно быть отношение «как к принципу, которому нужно следовать». Также чуть ниже сказано: «Индивидуальность автора как творца есть творческая индивидуальность особого, неэстетического порядка; это активная индивидуальность видения и оформления, а не видимая и оформляемая индивидуальность»; «Автор не может и не должен определиться для нас как лицо, ибо мы в нем, мы вживаемся в его активное видение; и лишь по окончании художественного созерцания, то есть когда автор перестает активно руководить нашим видением, мы объективируем нашу пережитую под его руководством активность (наша активность есть его активность) в некое лицо, в индивидуальный лик автора, который мы часто охотно помещаем в созданный им мир героев»[168]. И еще более конкретно Бахтин формулирует, в сущности, вариацию мысли о том, что автор – именно в силу своего авторства — есть деятельный и в этой деятельности незавершаемый, неизображаемый дух: «…Личность творца – и невидима, и неслышима, а изнутри переживается и организуется – как видящая, слышащая, движущаяся, помнящая, как не воплощенная, а воплощающая активность и уже затем отраженная в оформленном предмете»[169].
Таковы возражения, выдвигаемые Бахтиным против понятия «образ автора» в ранних работах. В 1930-е годы Бахтин не отказывается от них; но в этот период своего творчества он проявляет наибольшую – по сравнению с другими периодами – терпимость в отношении «образа автора». Так, в работе 1937–1938 гг. «Формы времени и хронотопа в романе» встречаются те же самые аргументы против «образа», что и в «Авторе и герое…»: «Абсолютно отождествить себя, свое “я”, с тем “я”, о котором я рассказываю, так же невозможно, как невозможно поднять себя самого за волосы»; «“Образ автора”, если понимать под ним автора-творца, является contradictio in adjecto; всякий образ – нечто всегда созданное, а не создающее»[170]. Вместе с тем Бахтин все же допускает здесь применение понятия «образ автора», даже нуждается в нем но вкладывает в него иной, по сравнению с Виноградовым, смысл. «Образ автора» – это то, что не автор, но выполняет авторские функции, является авторской точкой зрения, носителем авторского голоса в том художественном мире, в котором автор принципиально неизобразим. «Образ автора» – это заместитель автора, художественный образ, которым сам автор стать не может, авторская личина, маска.
К использованию понятия «образ автора» Бахтина побуждает само содержание данной статьи. Изучая романные хронотопы, Бахтин задается вопросом: в каком отношении к ним находится автор романа? Иначе говоря, если в «Слове в романе» автор рассматривается в его противостоянии жизни действительной, то в работе о хронотопе Бахтина занимает связь автора с жизнью художественной. По этому поводу Бахтин говорит следующее: «Автора мы находим вне произведения как живущего своею биографической жизнью человека, но мы встречаемся с ним как с творцом и в самом произведении, однако вне изображенных хронотопов, а как бы на касательной к ним»[171]. Но принципиальная особенность романа состоит в том, что действительность, в нем изображаемая, есть современный автору мир; а потому автор должен обязательно как-то в нем определиться, найти свою позицию по отношению к этому миру – и к воспринимающему сознанию. Хронотоп эпоса – это абсолютное, т. е. ценностное, прошлое; автор пребывает существенно вне него; роман же требует присутствия автора в художественной действительности. Но поскольку автор-творец не может стать одним из образов этой действительности, пребывая на касательной к ней, ему требуются формальные заместители: «Романист нуждается в какой-то существенной формально-жанровой маске, которая определила бы как его позицию для видения жизни, так и позицию для опубликования этой жизни»[172]. Эта маска и есть «образ автора»; так что использовать это понятие, по Бахтину, можно только в связи с романной поэтикой: «…новая постановка автора – один из важнейших результатов преодоления эпической (иерархической) дистанции»[173].
Итак, автор – согласно концепции 1930-х годов – не только заглушает свой голос чужими голосами, но и прячет собственное лицо за «жанровой» маской. Что же это за «маски» и «лики», скрывающие автора, но одновременно предоставляющие ему единственную возможность хоть как-то проявить себя, сказать миру ту истину, которую знает во всем мире он один? Это маски шута и дурака. Только притворившись шутом и дураком, можно в романном мире выразить себя. Авторское глубинное слово всегда экзистенциально, всегда абсолютно серьезно; оно идет из средоточия авторской личности и свидетельствует об истине – в той мере, в которой она открылась автору. Но действительность [174] не предоставляет автору условий для самообнаружения в адекватной форме, для серьезного разговора о серьезном, – серьезное можно выговаривать, лишь юродствуя. Истина облекается в шутовской колпак; и это формально, традиционно совершенно правильно, ибо «шут и дурак – метаморфоза царя