таких отношений, безусловно,
есть жизненные аналогии, они выпадают из всякой этики, тем более этики философской антропологии, пронизанной духом любви. Концепция авторства в книгах Бахтина о Рабле и Достоевском одна и та же, антропологическая в своей основе[123]; обе книги анализируют поэтику соответствующих писателей с помощью антропологических принципов «своего» и «чужого»; и именно поэтому ни в одной, ни в другой не затрагивается вопроса о последнем
смысле, художественной цели романов Рабле и Достоевского. Этот вопрос – за пределами антропологической поэтики, цель которой – иная. Вероятно, данные соображения все же нужно иметь в виду хотя бы затем, чтобы не требовать от специфической бахтинской эстетики того, что совершенно не свойственно ее природе.
Два труда Бахтина 1920-х годов – «Автор и герой в эстетической деятельности» и «Проблема содержания, материала и формы в словесном художественном творчестве» – содержат в себе первую стадию разработки мыслителем категории авторства. Самые основные моменты авторства на данной ступени понимания его Бахтиным – это, во-первых, участие в эстетическом событии двух лиц – автора и внешнего по отношению к нему героя, во-вторых же – творческая активность автора и полная пассивность героя. Примыкает к этим двум трудам, развивая и обогащая их идеи, книга о Достоевском. С точки зрения проблемы авторства она по духу близка именно этим двум ранним сочинениям Бахтина, а отнюдь не его произведениям 1930-х годов. Тем не менее, она будет рассмотрена нами уже после анализа теории романного слова. Ближайшей же задачей данных заметок станет анализ второй стадии развития проблемы автора.
Новые идеи относительно авторства обнаруживаются в трудах Бахтина второй половины 1920-х годов, изданных под именами В.Н. Волошинова и П.Н. Медведева. В основу этих идей кладется представление о социальном человеке. Трактовка человека как обособленного от других личностей индивидуума, мысль о творческом характере состояния экзистенциального одиночества всегда были чужды мировоззрению Бахтина. Личность для него всегда в общении, в самой глубокой связи с другой личностью. Но в «Авторе и герое…» автор (в котором выражена тогдашняя бахтинская концепция личности), прежде всего, абсолютно самостоятелен, активен, ни от кого не зависит и источник своих творческих сил имеет в себе самом. Для него существует только герой, весь остальной мир отодвинут на задний план. Правда, уже здесь встречаются указания на неполноту концепции, ограничивающей эстетическое событие лишь двумя участниками. Например, чрезвычайно глубокие рассуждения Бахтина о хоровой природе лирики[124] (а также как бы невзначай высказанные мысли о внешней по отношению к автору, но авторитетной для него позиции) свидетельствуют о предугадываемой Бахтиным возможности выхода личности в более широкий круг бытия. Однако эти идеи пока только слегка намечены, но не разработаны. После прочтения «Автора и героя…» остается представление о двоякой деятельности автора: ее аспекты – это рефлексия и любовь к герою.
Во второй половине 1920-х годов в эти камерные отношения автора и героя вторгаются мощнейшие посторонние силы, которые самым коренным образом перестраивают авторское сознание. О герое автор чуть ли не забывает; правда, герой продолжает – теперь почти механически, по инерции – быть где-то возле автора, но авторская личность оказывается захваченной этой новой, чужой силой. Вначале эта сила входит в эстетическое событие как третий его участник. В работе 1926 г. «Слово в жизни и слово в поэзии» [125] относительно всякого высказывания (как жизненного, так и художественного) Бахтин утверждает, что оно определяется тремя субъектами: автором, героем и слушателем. Из эстетики при этом мгновенно исчезает дух любви (а вместе с ним и такие термины «Автора и героя…», как эстетическое сочувствие, художественная доброта и т. п.). Эстетическое творчество осознается происходящим перед третьим лицом и совершающимся ради этого третьего лица. И чтобы это третье лицо поняло автора, он должен проникнуться его ценностными установками, его мировидением, его языком. Творчество автора начинает в значительной степени определяться этим третьим, своим адресатом. Что же это за третий? Чаще всего для Бахтина в этот период третий – это терминологическая персонификация социума. В отношения автора и героя в эти годы властно входит общественная жизнь – ее идеология, ее язык, ее требования. И эти хрупкие отношения не могут противостоять ее мощному напору: если они и не гибнут совсем, то радикальнейшим образом перестраиваются, подчиняясь запросам действительности.
Так, можно говорить об изменении концепции авторства, если пытаться следовать методу самой бахтинской антропологии. Как же охарактеризовать эту метаморфозу автора на чисто эстетическом языке? Категория авторства содержит в себе объективное противоречие «между личным и внеличным в акте художественного творчества»; «общезначимость художественного произведения обусловлена тем, что в творческом акте происходит восприятие глубоких внеличных импульсов (слова И.В. Гёте: «…мне же не оставалось ничего больше, как собрать все это и пожать то, что другие для меня посеяли»)[126] и, что еще важнее, переработка личных импульсов, без остатка переводящая их во внеличный план»[127]. Личный аспект авторства глубоко, до самых корней, проанализирован в «Авторе и герое…» и в «Проблеме содержания…», представляющих первую тенденцию изучения авторства Бахтиным. Во второй половине 1920-х годов в трудах мыслителя начинает вырисовываться вторая тенденция; объектом исследовательского интереса становится неизбежная внеличностность авторства, включенность любого творческого акта в культурную традицию, обусловленность и ограниченность его современными автору общественными отношениями. Внеличностный аспект авторства будет занимать интересы Бахтина на протяжении 1930-х годов (он скрыто содержится в теории романного слова); вершиной и блистательным завершением серии этих исследований станет книга о Рабле. Диалектический синтез личного и внеличного в авторе произойдет в идее диалога – основе концепции «Проблем поэтики Достоевского». Так что развитие Бахтиным идеи авторства на протяжении всего его творческого пути представляет собой классическую гегелевскую триаду.
Бахтин сумел «в каждом своем слове быть самим собой»[128]; в любом из его произведений читатель чувствует не только его руку, но и его душу; и «социологическая» стадия его творчества не перечеркивает стадию «экзистенциальную», но является диалектической антитезой к ней и образует с ней единство более высокого порядка. Это единство целостной теории Бахтина изоморфно единству человеческой личности – одновременно обладающей последней свободой и пропитанной насквозь духом современной ей социальности. Об этом единстве особенно нужно помнить при обращении к произведениям анализируемого сейчас периода. В них можно встретить такие, например, фразы: «…Точка зрения не есть личное достижение познающего субъекта; она является точкой зрения того класса, к которому он принадлежит»[129], или: «…В пределах данной социальной группы границы свободы художника чрезвычайно узкие»[130], – звучащие совершенно в духе вульгарного социологизма. Однако в контексте целостного творчества Бахтина, в контексте всего жизненного