Мы идем галереей вдоль стеклянной стены, за которой маячат пассажиры. Ольга прячет от ветра лицо, руки ее утоплены в карманах пальто. Она говорит ровным бесцветным голосом, как бы через силу:
— Это старая-престарая история, Андрей. О ней и речь-то заводить неловко. История о влюбленных, которым нельзя быть вместе. — И вдруг резко, сбиваясь и комкая слова: — Мне надоели телеграммы, телефонные звонки, полосатые конверты. Я устала ждать, жить ожиданием… Прости меня, но что делать! Что делать?
— Ты знаешь.
— Приехать, значит? Интересно, как ты себе это представляешь? Чем я займусь у вас в городке? Мне ведь там даже библиотекарем не устроиться. Ты сам говорил. Что же остается? Стать активисткой женсовета, участницей самодеятельности, готовить новогодние вечера, следить за успеваемостью чужих детей, читать рацеи их нерадивым папам и мамам? Я филолог.
— Ты могла бы заняться переводами.
— Переводами? Милый мой! Что переводить? Для кого? Нет, это невозможно. Я знаю.
— Но что это за знание такое, если, не взявшись за дело, ты уже охладела к нему, уже не веришь в успех. Ты же свободно владеешь языком, читаешь с листа. Я помню, как тебя хвалили, как поздравляла тебя после защиты диплома твоя преподавательница, эта… Горчевская.
— Свободно владеешь! Письменный перевод — это не болтовня с туристами. Тут век живи, век учись. Горчевская однажды пригласила меня к себе. У них компания, клан старух-переводчиц. Они по субботам собираются друг у друга. Домашний семинар, так сказать. Собрались, полтора часа жевали одну фразу из Диккенса. Могучие тетки. Я почувствовала себя школьницей… Нет, это было бы слишком просто: уехать, обложиться словарями и переводить. Нужна среда, живое общение. Этого ничем нельзя заменить… Видишь, разговор опять свернул на накатанную дорожку. Поговорим лучше о тебе.
— О нас.
— Нет, о тебе.
— Обо мне что говорить. Я служу.
Ольга подходит к металлическому ограждению и кладет руки на перила. Проводив глазами взлетевший самолет, она оборачивается.
— Мне не верилось, что ты будешь долго летать. Твои школьные успехи, твои интересы, стихи… Думала, побалуешься, отдашь дань романтике, а потом поступишь в академию, станешь военным журналистом или уйдешь в запас… — Она задумчиво постукивает ладонью по перилам. — О чем вы спорили с Женькой, пока он не набрался?
— Мы не спорили.
— Нет, я слышала: долг, несвобода, внешнее принуждение. Так он говорил?
— Он развивал идею долга как принуждения.
— А чего ее развивать. Это же хрестоматия.
— Да нет, можно и поговорить. Только ему следовало бы поискать другого собеседника.
— Почему?
— Он подзуживал меня, все пытался задирать… Но долг, каким его понимает Рязанов, дался мне легко. Авиацию я выбрал сам, мне нравится летать. Здесь нет никакого принуждения и, следовательно, материала для дискуссии о долге.
— Но вы же спорили.
— Немного. Я говорил, что у подчинения, служения долгу есть свои достоинства.
— Интересно, какие же?
— Ну, Оля…
— Нет, правда. Мне интересно.
— Хорошо, скажем так: служение долгу избавляет человека от изнурительного самокопания. Он начинает меньше думать о себе.
— Мы не можем не думать о себе.
— Ну вот, теперь с тобой будем препираться… Я имел в виду не самосознание, а склонность человека засиживаться на своих недомоганиях, маленьких бедах, мелочах.
— Для человека его беды не бывают маленькими… Ладно. Значит, строго выполняй свой долг и все будет хорошо?
— Вовсе не значит. Но сознание долга дает силы преодолевать трудности. Оно помогает и подчиняться, и одновременно дает свободу. Скажу больше: подчинение чувству долга может сделать нашу жизнь осмысленной, придать ей цельность.
— Ну, а если…
— Что?
— Скажем, человек осознал свой долг, а жизнь не складывается… Она ведь, жизнь-то, больше чем долг.
— Что ж, в конце концов можно утешиться простым исполнением долга.
Ольга вспыхивает:
— Тебе легко рассуждать. Твой долг тебе не навязан, не внушен, он — само твое существо. Ты и не знаешь его, долга-то, потому что не думаешь о нем. Тебе легко.
— Погоди, погоди. Я ведь живой человек. Хорошо, мне хотелось летать. Но вот прошло время, я пережил детскую влюбленность в авиацию, полеты стали бытом. Иногда я устаю и как у всех у меня бывают минуты сомнений, слабости, тоски… Но я служу. Я служу и теперь смотрю на службу как на долг, потому что летаю не единственно из любви к делу, а из сознания необходимости этого дела.
— Понимаю, понимаю… — Ольга нервно теребит перчатку. — Но что я? Я снова ничего не могу тебе сказать. Ах, Андрей…
Вот и последние пассажиры прошли на посадку. Мы остаемся на перроне одни.
— Оля, так нельзя жить. Ты постоянно сосредоточена на своих делах, своих бедах, поступках, словах…
— О чем же я еще могу думать, скажи на милость.
— Я ничего не буду оговаривать. У нас минута времени. Мне вообще надо бы молчать, я лицо заинтересованное. Но ты знаешь, я хлопочу не о своих удобствах, я сейчас о тебе думаю. — Ольга коротко кивает. — Подумай, отчего эта пустота, эта тоска… Бег по кругу. Все в тебе: и ближние, и дальние твои цели — ты сама. Надо меньше считаться с собой, надо уметь забыть о себе. На время хотя бы. Вот мы говорили — долг, обязанность… Без этого нельзя. Не взвалишь на себя груз, не выкарабкаешься. Похоже на дешевый парадокс, да? Но это так. Помнишь, ты рассказывала, как немец переделал русскую поговорку: не возьмешься за гуж, не сдюжишь. Это очень верно.
— Да, — тихо говорит Ольга, — да, так… — Она подымает голову: в лице ни кровинки, губы плотно закушены, глаза сухие. — Иди. Не надо оглядываться. Я люблю тебя.
СЕРГЕЙ ШАГУННу и зима нынче! Грязь, слякоть, размазня. На летном поле ногу не вытащишь. Весна, видать, будет ранней. Степь выгорит уже в мае, а потом все лето — пыльный желтый ад. Сейчас каждый день дожди, сырой снег… «Мокропогодица», — говорит Фомич.
Дождь утихал, и сквозь облака начинало проглядывать солнце, когда я отправился к диспетчеру. «Тут заявочка, лейтенант. Надо сбегать к соседям».
В диспетчерской меня ждал молоденький солдат со склада топокарт.
Я попросил солдата отнести карты на самолет и подошел к окну. Дождь кончился. Солнце дробилось в каплях воды, играло на серебристых, еще влажных килях самолетов. Бомбардировщики напоминали больших белых птиц. Я нашел среди них «сверчка». Он съежился и еще больше потемнел от дождя. Иллюстрация к старой сказочке о гадком утенке и прекрасных лебедях… Я увидел, как шлепает по лужам Фомич, направляясь к самолету.