Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не знающий никакой благодарности, презренный ничтожный люд, не способный понять даже ту непреложную истину, что одним только его, Иоанна, благоволением каждый из них отличен от земного праха и не втоптан в грязь, как смели они множить свое добро, рядиться с себе подобными, править своими домами, отличать своих холопов, пить, есть, спать, любить своих жен, рожать детей, дышать, наконец, – без непрестанных помыслов о нем. Меж тем ни днем ни ночью не имея покоя, они обязаны были взывать: «Свят, свят, свят Царю, Который был, есть и грядет», ни днем ни ночью не имея покоя, они обязаны были падать пред ним, сидящим на престоле, и поклоняться, говоря: «Достоин ты, Царю, приять славу и честь и силу, ибо ты сотворил все и все по твоей воле существует и сотворено». Вот что обязано было быть лейтмотивом всех их жизненных устремлений.
А ведь когда-то он велел изрубить даже присланного ему из далекой Персии слона, который вдруг не захотел встать перед ним на колени. Какое же воздаяние, какая кара была соразмерна наглому и упрямому нежеланию снующих вокруг него ничтожеств разглядеть в нем то очевидное, что так возносило его над ними?
Решительно всем, что у них было, обязанные исключительно ему, они небрегли, может быть, самым святым, что только есть в этом подлом мире, ибо лишь истовое не оставляемое ни на единый миг служение одному ему могло хоть как-то возблагодарить то, что все их достояние, даже самая их жизнь до сих пор еще не забраны государем. При этом служение не столько делами, – ибо никакие дела вообще не в состоянии стать гарантом подлинной преданности, все они могут быть простой видимостью, истинным назначением которой служит скрывать за собой многое от настоящих тайных мотивов, – сколько вечным исступленным порывом к нему самой души подданного. Каждого подданного без исключения. Как все они смели быть обязанными каким-то предкам, родичам, ближним – вообще кому бы то ни было на свете, кроме него? Как смели они оглядываться на какие-то заветы отцов, людские обычаи, мирские законы, и не видеть самого главного, что действенность всего этого обусловлена лишь одним – его и только его заветом с Богом. Как кажется, именно отсюда в обряде посвящения каждый из тех, кто вступал в новоучрежденный орден опричников должен был отрекаться от отца, матери, всех старых друзей, давать страшные клятвы о том, что он уже никогда больше не будет иметь никаких сношений с земскими, что будет служить одному только царю, что единственным законом его бытия отныне и навсегда станет лишь государева воля.
Вслушаемся в собственные слова Иоанна, обращенные к Андрею Курбскому. Но прежде чем обратиться к ним, напомним: ожидая, что волна неправедных расправ вот-вот захлестнет и его, тот был вынужден бежать от царя в Литву. Разумеется, князя можно понять, на его месте так, вероятно, поступило бы большинство, и здесь нет никаких оснований для нравственного осуждения. «Бегство не всегда измена, – говорит Карамзин, – гражданские законы не могут быть сильнее естественного: спасаться от мучителя». И это действительно так: если бегство от тирана не сопровождалось, как это часто бывает в истории (как, кстати, это случилось и с самим князем Курбским), местью своему отечеству, не только будущие поколения историков, не только общественное мнение, но и сами тираны никогда не осмеливались возвысить свой голос в пользу того, о чем вдруг заговорит Иоанн. Тотчас после своего бегства Андрей Курбский обратился с письмом к своему государю. Передать его самодержцу согласится его преданнейший слуга (история навсегда сохранит имя этого отважного человека, сознательно пошедшего на лютые пытки и смерть) – Василий Шибанов. И вот навсегда оставшиеся в анналах собственные слова царского ответа: «Почто, несчастный, губишь свою душу, спасая бренное тело бегством? Если ты праведен и добродетелен, то для чего же не хотел умереть от меня, строптивого владыки, и наследовать венец мученика?»
Попробуем хотя бы на минуту представить себе Иосифа Сталина, пишущего нечто подобное своему злейшему врагу Льву Троцкому или даже Федору Раскольникову в ответ на его, пожалуй, не менее знаменитое в эпистолярной истории России дерзкое и вызывающее письмо, – и самое буйное воображение тут же обнаружит свое абсолютное бессилие. С политическими беглецами, конечно, расправлялись во все времена, но во все времена это вершилось тайно, как вершится всякое уголовное преступление. От политического убийства открещивались все, как от убийства Троцкого, да и того же Раскольникова, истово открещивалось все, что имело право официального голоса в Советской России. Потребовать же от впавшего в опалу подданного, чтобы он сам пришел к государю принять от него смерть под пыткой, – это значило бы замахнуться на нечто такое, что никаким миропомазанием никогда не передавалось ни одному из смертных. Об этом говорит и то, что право убежища существовало, наверное, во все времена; даже на подвластной монарху территории его предоставляли и храмы, и претендующие на некую экстерриториальность формирования. Тем более распространенным оно было за пределами юрисдикции государя. Заметим, и сегодня преследование любого оппозиционера, укрывшегося за рубежом, как правило, маскируется обвинением в каком-нибудь банальном уголовном преступлении, и стоит только обнаружиться политической составляющей и уж тем более тому, что обвиняемому на его родине грозит смертная казнь, как беглец тут же получает политическое убежище. Решение о выдаче или невыдаче государственных преступников оспаривалось всеми режимами, но, как кажется, никем из властителей – во всяком случае гласно – не подвергалось сомнению само право на существование этого охранительного, может быть, для всей человеческой цивилизации института. Последнее обстоятельство как раз и свидетельствует о том, что полномочия любого вождя кончаются там, где смерть перестает быть абстрактным понятием бездушной политической статистики.
Но здесь мы видим не просто осознание своих прав в извечно запретных даже для самых грозных тиранов пределах. Вслушаемся же еще раз: «Почто, несчастный, губишь свою душу…?». Державный властитель властно простирает свои права уже не только на гражданское состояние, не только на жизнь своего подданного, но и на то, что во все времена принадлежало каким-то иным, неземным, высшим сферам. Иначе говоря, здесь обнаруживается явственная претензия Иоанна на совершенно особые, недоступные никому другому отношения со своим Создателем. Он видит себя уже не только защитником, водителем и судьей врученного ему народа, но и неким обязательным монопольным средостением между всем подвластным ему людом и Богом. Больше того, это – претензия на отнесение к своей исключительной компетенции принятия решения о том, чему надлежит вершиться только на небесах, а чему долженствует выносить свой собственный – и при этом окончательный – вердикт здесь, на земле.
Нет, не слово и даже не дело становится изменой русскому царю – изменой оказывается уже то, что самая душа подданных не принадлежит ему. Полностью, без малейшего остатка. А этот факт, разумеется, не скрыть ничем, о нем в его окружении вопиет многое – и оглядка на заветы отцов, и ссылка на вековые обычаи и законы государства, наконец, просто уверенность в том, что далеко не все в его людях подвластно ему, государю, что-то же остается и во власти Всевышнего. А значит, измена и в самом деле гнездится повсюду. Уже самый воздух этой неблагодарной и недостойной его страны насквозь пронизан и отравлен ею.
В сущности все это очень по-русски. Именно русской натуре свойственно безоглядно прощать человеку любую вину, если тот всей душой предан нам. И наоборот – ничем не искоренимые подозрения в кристальной чистоте помыслов будут сохраняться всегда, где есть явно выраженное отчуждение душ. Не в нашем национальном характере искать строгое соответствие между объективным результатом чьих-то действий и столь же справедливым воздаянием за них. В мелочной этой калькуляции, как кажется, есть что-то недостойное, что-то порочащее нас, и, постоянно обращенным к чему-то вечному и надмирному, нам более свойственно судить совсем не по делам, а по помыслам. Ну, а результат? – да хрен с ним, с результатом! Именно поэтому карать – так без всякого удержу, прощать – так до конца.
Впрочем, в этой, как и в любой другой черте любого другого национального характера, нет абсолютно ничего зазорного; отрицательный этический знак появляется только там, где переходится какая-то мера. До тех же пор, пока она не превзойдена, в любом национальном характере приемлемо все. Без какого бы то ни было исключения.
Так стоит ли искать рациональное объяснение действий Иоанна там, где в принципе не могло быть ничего поддающегося трезвому аналитическому расчету? Нужно ли искать какие-то происки местничества, если его вообще никому и никогда не удавалось искоренить и даже в самых тоталитарных государствах оно цвело, что говорится, махровым цветом? Кроме того, здоровая децентрализация государственной власти в известной мере просто необходима, об этом здесь уже говорилось. Так нужно ли спорить о том, в какой мере тот никогда неискоренимый импульс каких-то центробежных сил, который наличествует, наверное, у любой подвассальной короне единицы (и, разумеется, сохранялся в старинных русских боярских родах), угрожал суверенитету монарха?
- Добрые русские люди. От Ивана III до Константина Крылова. Исторические портреты деятелей русской истории и культуры - Егор Станиславович Холмогоров - Биографии и Мемуары / История / Публицистика
- Иллюзия свободы. Куда ведут Украину новые бандеровцы - Станислав Бышок - Публицистика
- Иван Грозный и Петр Первый. Царь вымышленный и Царь подложный - Глеб Носовский - Публицистика