Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кого почитал и побаивался Санька в селе, так это моего дедушку, без которого Санька и дня прожить не мог. Санька всякую работу исполнял так, чтобы дедушка одобрительно кивнул или хоть взглянул бы на него. Санька гору мог своротить, чтоб только деду моему потрафить.
И когда мы начали убирать капусту, Санька такие мешки на себе таскал, что дед не выдержал и бабушку укорил:
– Ровно на коня валишь! Ребёнок всё же!
Слово «ребёнок» по отношению к Саньке звучало неубедительно как-то, бабушка конечно же дала деду ответ в том духе, что своих детей он сроду не жалел – чужие всегда ему были милее, и что каторжанца этого, Саньку, он балует больше внука родного – это меня, значит, – но вилков в мешок бросила поменьше. Санька потребовал добавить вилков, бабушка покосилась в сторону деда:
– Надсадишься! Ребёнок всё же…
– Ништя-а-ак! – возразил Санька. – Добавляй! – И, нетерпеливо перебирая ногами, жевал с крепким хрустом белую кочерыжку.
Бабушка добавила ему вилок-другой и подтолкнула в спину:
– Ступай, ступай! Будет.
Санька игогокнул, взлягнул и помчался с огорода во двор. На крыльцо он взлетел рысаком и, раскатившись в сенках, вывалил с грохотом вилки.
Я мчался следом за ним с двумя вилками под мышками, и мне тоже было весело. Шарик катался за нами следом, гавкал и хватал за штаны зубами, а курицы с кудахтаньем разлетались по сторонам.
Последние вилки мы вырубали уже за полдень и бросали их в предбанник. Бабушка убежала собирать на стол, а мы присели на травянистую завалинку бани отдохнуть и услышали в небе гусиный переклик. Все разом подняли головы и молча проводили глазами ниточку, наискось прошившую небо над Енисеем.
Гуси летели высоко, и мне почему-то казалось, что вижу я их во сне, а не наяву, и, ровно во сне, всё невнятней, всё мягче становится отдаляющийся гусиный клик, и ниточка тоньшала, пока вовсе не истлела в красной, ветреную погоду предвещавшей, заре.
От прощального ли клика гусей, от того ли, что с огорода была убрана последняя овощь, от ранних ли огней, затлевших в окнах близких изб, от мыка ли коровьего сделалось у меня печально на душе, да и у Саньки с дедом, должно быть, тоже. Дед докурил цигарку, смял её бахилом, вздохнул виновато, как будто прощался не с отслужившим службу огородом, а покидал живого приболевшего друга: огород весь был зябкий, взъерошенный, в лоскутьях капустного листа, с редкими кучами картофельной ботвы, с уцелевшими кое-где растрёпанными кустами осота и ястребинника, с прозористыми, смятыми межами, с сиротски чернеющей одинокой черёмухой.
– Ну вот, скоро и зима, – тихо сказал дед, когда мы вышли из огорода, пустынно темнеющего среди прясел.
Он плотно закрыл створку ворот и замотал на деревянном штыре верёвку. Забылся, видно, дед, – нам ведь придётся ещё из предбанника капусту брать, пускать корову, которая снова будет часами стоять недвижно среди пустого огорода и время от времени орать на всю деревню – тосковать по зелёным лугам, по крепко организованному рогатому табуну.
Утром следующего дня я убежал в школу, с трудом дождался конца уроков и помчался домой. Я знал, что в нашем доме сейчас делается и как мне там быть необходимо.
Ещё с улицы услышал я стук многих сечек, звон пестика о чугунную ступу и песню собравшихся на помощь женщин:
Злые люди, ненавистныеДа хочут с милым ра-а-азлучить…
Ведёт голос такой тонкий да звонкий, что от него аж в ушах сверлит. И вдруг, как обвал с горы:
Э-эх, из-за денег, из-за ревностиБрошу милова-а-а любить…
В два прыжка я на крыльце, распахиваю дверь в кутью. Батюшки светы, чего тут делается! Народу полна изба! Стукоток стоит несообразный. Бабушка и женщины постарее мнут капусту руками на длинном кухонном столе. Скрипит капуста, как снег перемёрзлый под сапогами. И руки все у этих женщин до локтей в капустном крошеве, в красном свекольном соку. На столе горкой лежат тугие белые пласты, здесь же морковка тонкими кружочками нарезана и свёкла палочками. Под столом, под лавками, возле печи навалом капуста; на полу столько кочерыжек и листа, что и половиц не видно, а возле дверей уже стоит высокая капустная кадка, прикрытая кружком, задавленная огромными камнями, и из-под кружка мутный свекольный сок выступил. В нём плавают семечки аниса и укропа – бабушка чуть-чуть добавляет того и другого для запаха.
Вязко сделалось во рту.
Я хотел взять щепотку капусты из кадки, да увидел меня Санька и поманил к себе. Он находился не среди ребятни, которая, знаю я, ходит сейчас на головах в середней и в горнице. Он среди женщин. Колотит он пестиком так, что ступа колоколом звенит на весь дом и разлетаются из неё камешки соли.
Витька, Витька, королёк,Съел у бабушки пирог!Бабушка ругается,Витька отпирается!.. —
подыгрывая себе пестиком, грянул Санька.
Я так спешил домой, так возгорелся заранее той радостью, которая, я знал, была сегодня в нашей избе, а тут меня окатили песней этой насчёт пирога, который я и в самом деле как-то утайкой съел. Но когда это было! Я уж давно раскаялся в содеянном, искупил вину свою. Но нет мне покоя от песни клятой ни зимой, ни летом.
Хотел я повернуться и уйти, но бабушка вытерла руки о передник, погрозила Саньке пальцем, а тётка Васеня смазала Саньку по ершистой макушке – и всё обошлось.
Бабушка провела меня в середнюю, сдвинула на угол стола пустые тарелки, дала поесть.
Я наскоро пообедал и тоже включился в работу. Орудовал деревянной толкушкой, утрамбовывал в бочонке изрубленную капусту, обдирал зелёные листья с вилков, толок соль в ступе попеременно с Санькой, скользил на мокрых листьях и подпевал женщинам. А потом не удержался и сам затянул выученную в школе песню:
Распустила Дуня косы,А за нею все матросы!Эх, Дуня, Дуня, Дуня я,Дуня – ягодка моя!
– Тошно мнеченьки! – всплеснула бабушка руками. – Работник-то у меня чё выучил, а! Ну грамотей, ну грамотей!
Я от похвалы возликовал и горланил громче прежнего:
Нам свобода нипочём!Мы в окошко кирпичом!Эх, Дуня, Дуня, Дуня я,Дуня – ягодка моя!
Меж тем в избе легко, как будто даже и шутейно, шла работа. Женщины, сидя в ряд, рубили капусту в длинных корытах, и, выбившись из лада, секанув по деревянному борту, та или иная из рубщиц заявляла с громким, наигранным ужасом:
– Тошно мне! Вот так уработалась!..
– Эй, подружки, на печаль не сворачивай! – вмешивалась бабушка в разговор. – Печали наши до гроба с нами дойдут. Давайте лучше попоём. Гуска, заводи!
И снова вонзался в сырое, пропитанное рассолом избяное пространство звонкий голос тётки Августы, и все бабы с каким-то радостным отчаянием, со слезливой растроганностью подхватывали и пели свои сплошь протяжные песни.
Бабушка пела со всеми вместе и в то же время обмакивала плотно спрессовавшиеся половинки вилков в солёную воду, укладывала их в бочку, толково, с расчётливостью, а затем наваливала слой мятого, отпотевшего крошева капусты, – эту работу она делала всегда сама, никому её не доверяла.
Многие женщины приходили потом к нам пробовать капусту и восхищались бабушкиным мастерством:
– А будь ты проклятая! Слово какое знаешь, Петровна? Ну чисто сахар!..
Взволнованная похвалой, бабушка ответствовала на это с оттенком скромной гордости:
– В любом деле не слово, а руки всему го лова. Рук жалеть не надо. Руки – они всему скус и вид делают. Болят ночами рученьки мои, потому как не жалела я их никогда…
К вечеру работа затихает. Один по одному начинают вылезать из горницы и из середней ребятишки. Объевшиеся сладких кочерыжек, они сплошь мучаются животами, хныкают, просятся домой.
Женщины досадливо одевают их, хлопают нешибко по головам и говорят, чтоб вовсе они пропали, что нигде, мол, от них, окаянных, покоя нету!.. И с сожалением покидают наш дом, благодарят бабушку за угощение, приглашают к себе. И бабушка благодарит за помощь и обещает быть, где и когда делу потребуется.
В сумерках выгребли из кухни лист, капустное крошево. На скорую руку тётки помыли полы в избе, бросили половики, и только рабо– та завершилась, с заимки, где ещё оставался наш сенокос, вернулись дедушка и Кольча-младший. Они там тоже всё убрали к зиме.
Бабушка собрала на стол.
Все ужинают молча, устало.
Мужики интересуются, управились ли с капустой. Бабушка отвечает, что слава тебе Господи, управились, что капуста ноне уродилась соковитая, всё как будто хорошо, но вот только соль ей не глянется, серая какая-то, несолкая и кабы она всё дело не испортила. Её успокаивают, вспоминают, что в девятнадцатом или двадцатом году соль уж вовсе никудышной была, однако ж капуста всё равно удалась и шибко выручила тогда семью.
После ужина дед и Кольча-младший курят, а бабушка толкует им насчёт подвала, в котором надо подремонтировать сусеки. Утомлённо, до слёз зевая, наказывает она Кольче-младшему, чтоб он долго на вечёрке не был, не шлялся бы до петухов со своею Нюркой-гулёной, потому как работы во дворе невпроворот и не выспится он опять.
- Последний суд - Вадим Шефнер - Русская классическая проза
- НАТАН. Расследование в шести картинах - Артур Петрович Соломонов - Русская классическая проза / Социально-психологическая / Прочий юмор
- Мертвое тело - Илья Салов - Русская классическая проза
- снарк снарк: Чагинск. Книга 1 - Эдуард Николаевич Веркин - Русская классическая проза
- Том четвертый. Сочинения 1857-1865 - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза