лишимшись? Позвольте-с к вам с нашим почтением! — продолжал между тем ходячий ферт.
«Вот он — путь! — мгновенно мелькнуло в голове Маши. — И легко, и выгодно… Легко?.. Нет! Боже меня избави!»
И она с ужасом быстро метнулась в сторону от обязательного франта.
Из незатворенной двери перекусочного подвала валил на улицу пар, которым густо была пропитана атмосфера этой берлоги, вследствие духоты и дыхания многих людей, разноголосый говор которых гулко вырывался оттуда вместе с клубами пара.
Маша спустилась по скользкой лестнице и в нерешительности остановилась в дверях: ей сразу же кинулась в глаза мрачно закоптелая внутренность этого подполья под каменными сводами, озаренного, вместо свечей, ярким пламенем топящейся русской печи, — внутренность, наполненная каким-то народом, который скучился там в различных группах, отличавшихся своими лохмотьями и убожеством. Маша хотела уж было податься назад, чтобы уйти от этого зрелища, невольно наводившего на нее робость, но запах жареной трески подстрекнул ее голод, а в это время позади ее раздался сиплый, гортанный женский голос и чья-то рука подала вперед ее плечо.
— Проходи, что ли, краля! Чего в дверях-то фуфыришься!
Маша ступила в подвал и, обернувшись на толкнувшую ее женщину, увидела за собой высокую безобразную старуху, которая прошла мимо и села к одному столишке, где еще оставалось два незанятых места.
Голод заставил молодую девушку последовать ее примеру, и она поспешила занять подле нее последнее пространство скамейки, оставшееся свободным.
Старуха закопошилась в кармане и высыпала на стол несколько копеек.
— На полторы копейки щей, — забормотала она вслух сама с собой, откладывая на ладонь медяки, — на полторы, стало быть, щей… или гороху?.. Горох сытнее… да на полторы хлеба… стало быть, три копейки… да три на ночлег… Вот тебе и все шесть… А больше и нету! — прибавила она, как-то странно улыбаясь и взглянув на Машу, словно относила свою речь не то бы к ней, не то бы просто на воздух.
Но, бросив на девушку этот случайный взгляд, она вдруг как-то чутко насторожила голову и со вглядчивым вниманием замедлила на ее лице свои взоры.
Можно бы было подумать, что это лицо напомнило ей что-либо знакомое своими мягкими чертами.
Маша сидела, подперши рукою голову, и ничего не замечала.
— Покарауль-ка, милая, мое место, — снова дотронулась до нее старуха, — я пойду пока, принесу себе поесть, а то и не углядишь, как займут, — придется стоя…
Маша, не глядя на нее, согласилась кивком головы, а старуха, удаляясь, опять оглядела ее довольно пристальным взглядом. Как будто что-то смутно-знакомое напомнили ей черты Маши, и эти черты словно бы тянули к себе ее сердце чем-то теплым, любовным и как бы родственным, так что старуха с первого взгляда почувствовала нечто вроде инстинктивной симпатии к этой девушке. Ей хотелось глядеть на нее, заговорить с нею, чтобы, глядючи, воскрешать перед собой какой-то знакомый образ былого…
— Ты тоже есть пришла? — спросила она ее, снова усевшись на место с принесенной краюхой хлеба и грязной посудиной какого-то мутного варева.
Та подтвердила ее вопрос.
— Так чего ж ты ждешь? — возразила соседка. — Здесь ведь не трактир — не подадут. Здесь самому надо схлопотать себе.
— Да я не знаю, как это тут… у кого спросить — не разберешь ничего.
— А вон у повара, у кочегара-то этого… у него и спрашивай. Ты, верно, впервые еще?
— Да, я в первый раз…
— То-то и видно… Хочешь, пожалуй, я тебе добуду? — предложила старуха. — Давай деньги — я схожу.
— Э, да ты на целый пятак? — улыбнулась она, когда Маша подала ей монету. — Хочешь так: похлебаем вместе моей лапши, а я на три копейки возьму порцию трески да на две хлеба — и тоже давай вместе есть?
Девушка согласилась и по-братски разделила убогую трапезу с трущобной парией. Но один только сильный голод заставлял ее глотать эти снеди. Мутная лапша отзывалась каким-то щелоком и мыльной водой, а от немытой трески сильно отдавало ей одной свойственным запахом. Что же касается до старухи, то она ела с видимым аппетитом: для нее эти яства давным-давно уж стали делом совсем привычным.
Обе они доедали остатки своей трески, когда к старухе каракатицей подошла низенькая, очень белобрысая и очень рябая женщина, тоже довольно преклонных лет, и остановилась перед ней, с пьяноватым ухарством избоченясь своей красной морщинистой рукой.
— Ты что, Чуха, в Таиров[450] теперь али на пришпехт? — спросила подошедшая у Машиной соседки.
— Не знаю, — раздумчиво ответила эта.
— А я на Фонталку… удить пойду… может, и наклюнется какой-нибудь карасик. Пойдем-ка? Веселее вместе.
— Н… не знаю, — раздумчиво повторила Чуха.
— Чего «не знаю»! Али копейкой лишней заручилась?
— Какая уж там копейка! Только на ночлег и осталось, а то все проедено.
— Ну, вот то-то и есть! Пойдем, говорю!
— Пожалуй, — нехотя согласилась старуха. — Только — чур! Ты нынче к мосту ступай, а я по набережной, около Вяземского.
— Ишь ты, выбирает тоже, где газу нет, чтобы потемнее было!.. Небось рыло-то все-таки разглядят… Ну да ладно, будь хоть по-твоему! — мазнула в заключение белобрысая и за руку вытащила из-за стола свою товарку.
— Прощай, милая, спасибо тебе! — приветливо поклонилась Маше старуха, увлекаемая своей подругой.
Этот мимолетный разговор двух парий произвел на девушку какое-то странное, дикое впечатление. О чем они сговаривались — она не могла дать себе ясного и полного отчета, только чуяла в их намерениях что-то нехорошее, неестественное, вынуждаемое тяжким гнетом всепоглощающей нужды и лихой привычки. Ей стало безотчетно тяжело от этой мысли — тяжело за жизнь, за людей, за этих двух жалких женщин, так что она поспешила поскорей выбраться на свежий воздух из удушливой атмосферы перекусочного подвала, и когда заворачивала на Обуховский проспект, то заметила на углу, у Полторацкого кабака, тех самых двух женщин, переговаривавших с каким-то лохмотником.
Невольное внутреннее движение заставило Машу отвернуться от этой группы; но та старуха, которую звали Чухой, при свете газового рожка заметила прошедшую мимо девушку и через несколько времени тихо побрела вслед за ней, пока не догнала ее подруга, переругнувшаяся напоследок со встречным лохмотником.
Был девятый час в начале, и ночь сгустилась над городом такая же, каков был и рассвет: оттепель и слякоть. Но это не печалило Машу — напротив, она была скорее довольна, потому — все-таки ночь пройдет теплее для тела, плохо прикрытого бурнусиком: меньше знобить и донимать станет ночной холод. Она держала теперь путь ко вчерашнему своему ночлегу, к той пустой барке, где надеялась встретить опять неизвестного, но породнившегося в общей доле сотоварища.