привлекало? Может, ее рассказы о женщинах поколения моей бабушки, которые носили пистолеты под черными чадрами и помогали конституционалистам? Она говорила, что я многим обязана этим женщинам, ведь именно они основали первые бесплатные школы для девочек в Иране. За такую деятельность их били, подвергали остракизму, иногда даже выгоняли из родных городов. «Женщинам всегда приходилось бороться, чтобы получить желаемое, – тихим монотонным голосом говорила аме Хамдам. – И не только в нашей стране – везде. Еще недавно британкам приходилось отдавать мужьям все заработанные деньги и имущество. Девочка должна ценить возможности, которые у нее есть, нельзя принимать их как должное», – добавляла она, поворачиваясь к матери.
Свадьба аме Хамдам.
Она вышла замуж, когда ей было уже за сорок; на фото она в центре в белом платье, справа от нее – отец моей матери Логман Нафиси. Мы с матерью в первом ряду
Только потом я поняла, что казалось мне в ней таким романтичным: в обществе, где каждый знал, какой должна быть женщина, и считал своим долгом указать ей на это, ее отказ соответствовать привычным понятиям о женской роли был чем-то очень смелым и исключительным. Аме Хамдам и ей подобные стали первопроходцами: очень образованные, как правило, незамужние, они посвятили себя работе и выработали нарочито «неженственный стиль».
И даже несмотря на все ее достижения, аме Хамдам жалели. Кто-то считал, что она принадлежала к категории женщин, которые напрасно потратили свою жизнь, потому что были «неженственными». Общество признавало успехи аме Хамдам, но ее считали физически непривлекательной. Как в любой пуританской культуре, когда речь заходила о женщинах, сексуальность и уважение не могли сосуществовать бок о бок. Когда меня решили отправить учиться за границу, некоторые мамины подруги говорили ей, чтобы она ни в коем случае не ставила мне в пример аме Хамдам, которая вышла замуж только после сорока – за одного фармацевта, отца четверых детей. Нас предупреждали, что такая судьба ждет всех слишком образованных женщин: им уготовано заботиться о чужих детях. Я же никогда не понимала, за что жалеть аме Хамдам. Муж любил ее и уважал, она была привязана к его детям, а они к ней. Лишь много позже я поняла, что жизнь ее сложилась намного счастливее, чем у сплетниц и зануд, которые ее осуждали.
Но вернемся в тот день в Ланкастере, когда мы с матерью сидели в моей огромной комнате с жизнерадостными обоями в цветочек, выцветшим ковром и большой кроватью, накрытой разноцветным покрывалом. Мать тогда сказала, что больше всего в жизни мечтала стать врачом, как ее брат и дяди, как многие в нашей семье. Но после школы отец не разрешил ей продолжить учебу. Я часто думала, что обязана своим образованием отцу, его историям и интеллектуальной среде, которую он и его семья для нас создавали. Но если бы в тот день мать не отнеслась ко мне с пониманием, если бы не рассказала мне о себе и аме Хамдам, я бы не смогла продолжить учиться в Англии. Именно тогда я начала считать, что должна получить образование не для того, чтобы стать хорошей гражданкой своего государства и гордостью своей семьи. Я решила сделать это ради матери; это был бы мой ей подарок. Я хотела стать такой, какой когда-то стремилась стать она.
Поездка в Англию и три месяца, что мы провели вместе, воплотили для меня все то, что я любила в матери и потом оплакивала. Когда мы с Мохаммадом в ней нуждались, она умела становиться ласковой и заботливой, будто добрый дух в ней просыпался от долгого сна. Мать воспринимала меня и относилась ко мне так, как к ней самой никогда не относились в детстве и в юности. Она уделяла мне внимание, которого была лишена. Ирония в том, что для того, чтобы стать такой, какой она хотела меня видеть, мне пришлось от нее отдалиться. Я не могла быть ее марионеткой. И когда позже я решила жить самостоятельно, она так и не поняла, что это ее заслуга и что она добилась всего, чего хотела.
Мы с матерью прощаемся на вокзале в Ланкастере в декабре моего первого года в Англии
Она уехала из Ланкастера ранним вечером в конце декабря. Было холодно и облачно; это видно на фотографии с вокзала, сделанной в тот день. На мне коричневый плащ, который она мне купила, – он нам обеим очень нравился, – а на ней – черно-красное пальто. Она стоит, наклонившись ко мне, и улыбается. Хотя мы не смотрим в камеру, очевидно, что мы обе знаем, что нас снимают. Мать смотрит на меня, положив ладонь мне на спину и словно желая меня защитить. Этот жест и выражение лица часто встречаются у нее на фото, где требуется изобразить материнскую любовь и заботу.
«Не хочу, чтобы ты грустила, – сказала она тогда и взглянула на меня с такой жалостью, будто я лежала при смерти. – Не успеешь оглянуться, и уже лето, приедешь домой на каникулы. Не грусти», – с улыбкой произнесла она. А вы бы на моем месте грустили?
Глава 11. Политика и интриги
После отъезда матери я еще долго ощущала полную растерянность. И дело было не только в чужом языке, культуре и среде, не только в тоске по дому, семье и друзьям, но в резкой смене образа жизни, который так же отличался от моего иранского, как ланкастерское серое небо и постоянные дожди – от голубого солнечного неба Тегерана и его заснеженных гор. Моя жизнь в Тегеране была упорядоченной, меня оберегали от внешнего мира: почти каждый мой шаг был выверен, мать следила за моим питанием, меня возили в школу и из школы на личном автомобиле с шофером, я никуда не ходила без родителей и без их согласия. Теперь же я осталась одна с опекуном, который не знал, чем я занята, и не особенно этим интересовался. Я была предоставлена самой себе.
Большинство молодых иранцев, которых отправляли за границу, учились в школах-интернатах с проживанием, но меня послали в самую обычную школу в маленьком городке, большинство жителей которого даже никогда не слышали об Иране. Я была единственной иностранной ученицей в этой школе. Учителя относились ко мне с терпением и осторожностью; одноклассников я забавляла. Мне задавали вопросы снисходительным и насмешливым тоном, в котором сквозило слабое любопытство: сколько верблюдов у твоих родителей? Ты когда-нибудь целовалась? Их очень веселило, что