к воротам, ведущим в мои глубины. Коснулся их и замер. Если бы он не дал мне этой передышки в несколько секунд, я оказалась бы без сознания в самый решающий момент. Но ему, видимо, тоже требовалось перевести дух. 
Он поднял взгляд от места основных событий и посмотрел мне в зрачки.
 Входил он долго. Я ничего не ощущала — все мои чувства обратились в зрение. Важнее всего на свете для меня в тот миг было: что испытает Антон? Он должен испытать наслаждение, удовольствие, радость — всё то, что сделает его счастливым, а меня ещё более любимой, ещё более желанной…
 Я впилась глазами в его лицо. Я ловила каждую малейшую перемену.
 Вот маска страсти — почти неконтролируемые судороги мышц — это мой мужчина хочет свою женщину… Она сменяется яростью — он готов сокрушить всё и вся, что попытается ему помешать, что только встанет на пути. Даже моё невольное сопротивление, даже мою боль.
 Да, любимый, да! Будь смел и решителен!
 Теперь блаженство — ему хорошо во мне, он хочет уйти, но возвращается, снова… снова… значит, ему сладко внутри.
 Я пока не могу сказать ничего определённого о себе — мне просто хорошо, что тебе хорошо. Ну да, внутри, словно в жаровне… но это ерунда, мой милый… лишь бы ты испытал всё, что должен испытать, всё, чего ждал, и чего не ждал…
 Вот выражение нечеловеческой муки — это мне знакомо, это правильно… я это так люблю… Сейчас будет взрыв. Он этого хочет… нет, не хочет… он уже ничего не может с этим поделать…
 — Почему ты плачешь, мой милый? почему? Мой милый… мой возлюбленный… мой муж… ты — мой муж… ты теперь мой муж…
 Наши тела сминали головки нераспустившихся белых роз, но этого мы не замечали.
  * * *
  Я осталась.
 Что двигало мной? Грех, не задумываясь сказала бы Инна.
 «Грех — нарушение религиозно-нравственных предписаний, предосудительный поступок». Так говорит словарь.
 Но я не религиозна, в церковь не хожу, поэтому своим поведением церковь оскорбить не могу. А Бога?… Можно ли оскорбить Бога?
 Оскорбить можно только ущербную личность. Но Бог не из таких. Если я, конечно, правильно понимаю, что такое Бог…
 Нравственно… безнравственно… а что это значит? В каждой культуре, в каждом обществе свои критерии нравственности. И у каждого человека — свои.
 Предосудительно… А судьи кто?
 Два человека, будучи в здравом уме и трезвой памяти, почувствовав возбуждение в присутствии друг друга, решили — по обоюдному согласию, заметим! — отдаться влечению и привести в действие дивное устройство, которое изобрёл Господь Бог в порыве своего не самого слабого творческого подъёма, и которым наделил каждую полноценную двуногую особь.
 Нынешние нравственные предписания, в отличие от не столь уж давних времён и не столь дальних территорий, не позволяют делать этого в людных местах. Ладно, мы уединимся…
 Так что же вы бежите вслед? Подглядываете в замочные скважины? Что вами движет — нравственные предписания?… Так блюдите их в своей жизни, а в своей мы разберёмся сами, в соответствии со своими правилами — мы же не берём на себя смелость убеждать вас в том, что мы носители истины в последней инстанции!
 И как быть с вашим «не суди»? Ведь это из того самого арсенала «предписаний»? Вот если бы вы сами следовали тому, что проповедуете…
  * * *
  Не убежала я. Я сделала осознанный выбор: я хотела этого. Мужчина, позвавший меня, хотел того же.
 Унижало ли Антона наше решение?… На том духовном, интеллектуальном и культурном уровне, на котором находились мы — все трое — подобные вещи воспринимались совсем под другим углом и уязвить кого-то из нас были не в состоянии. Уязвить можно нечто больное, неполноценное, а мы были здоровы. И комплексами не страдали — кто-то с рождения, а кто-то избавлялся от них в процессе духовного роста и саморазвития.
 А белые розы… Так чему они только ни сопутствуют!..
 Поезд тронулся и словно оторвал нас от всего мира. Мы вдвоём на необитаемой планете, мчащейся сквозь холодную ночь. Только он и я. Только мужчина и женщина — здесь и сейчас, без прошлого и без будущего, без корней и поводьев. Без «плохо или хорошо», без «правильно или неправильно».
 В вагоне было тепло. Мы устроились за столом друг против друга. Захотелось есть.
 — Я голодна, а ты?
 — Я тоже.
 — Ты предусмотрителен.
 — Тебе нравится? — он обвёл взглядом стол.
 — Ты… издеваешься?
 — Шучу. Музыку хочешь?
 — У тебя цыгане за дверью?
 Он засмеялся и достал свой лэптоп. Вставил переливающийся радугой диск, показав прежде его название. Моего английского хватило, чтобы понять, что сейчас зазвучат «золотые баллады мирового рока».
 Какой там у нас на первом месте инстинкт: самосохранения или продолжения рода?…
 Пока наше желание не умереть с голоду доминировало над желанием предаться любви. Возможно, потому что мы знали: нам хватит времени и на то, и на другое…
 Но нам не хватило ни ночи в поезде, ни трёх дней в Петербурге.
 Давид был горяч и страстен. А его внешность, его тело просто сводили меня с ума.
 Откуда во мне эта воспалённая, гипертрофированная чувственность в восприятии окружающего мира?…
  Моё детство
  Больше всего на свете в детстве я любила проводить время с папой. Особенно гулять и «ходить в походы». Впрочем, я старалась увязаться с ним хоть в гастроном — кроме всего прочего, это избавляло меня от общения с матерью наедине.
 Мои первые шаги по жизни сопровождались папиными репликами вроде: «заметь, как забавно сидит этот пёс!», или: «а ну-ка, всмотрись, что ты видишь в силуэте этого листочка?», или «глянь-ка, какой носище у вороны!».
 Чуть позже у нас появилась забава: сидя в метро, трамвае или на лавочке в сквере мы выискивали «красивые» лица и легонько направляли взгляд друг друга в сторону находки. Иногда лица попадались карикатурные, но папа не позволял мне ни смеяться над ними, ни даже иронизировать.
 — Это несчастный человек, — говорил он, — его лицо искривилось от многолетней ненависти…
 А вот тут мы могли поимпровизировать и позабавиться:
 — К соседской кошке! — смеялась я.
 — К скрипящей форточке! — подхватывал папа.
 А иногда изредка он говорил: смотри, правда, у нашей мамы самые красивые на свете волосы?., руки… шея… — но это происходило всё реже и реже, по мере того, как жизнь его становилась всё более одинокой и печальной, всё более горькой от неразделённой любви, всё более безотрадной и безнадёжной в своей определённости.
 Милый мой папа!