Донья Мануэла все видела и слышала, но уже не удивлялась эти словам и не содрогалась от них: привычка примирила ее с этими эксцентричными разговорами.
Ларрасабаль объявил во всеуслышание, что ждет только разрешения его превосходительства, чтобы первому обагрить свой кинжал кровью унитариев.
— Вот кто говорит, как добрый федералист! — произнесла донья Мария-Хосефа. — Унитарии воспользовались добротой Хуана Мануэля, чтобы убежать из страны, а теперь возвращаются с Лавалем.
— Они найдут здесь свои могилы, сеньора, — произнес другой, — и мы должны поздравить себя с их бегством!
— Нет, сеньор, нет, лучше было бы их убить, нежели отпустить!
— Верно! — вскричал Соломон.
— Да, сеньор, верно, — отвечала старуха, — можно еще допустить милость Хуана Мануэля, но что сказать о тех, которые, получив с его стороны приказание арестовать унитариев, занимаются пустяками и дают возможность унитариям ускользать?!
С этими словами старуха выразительно уставила свои глаза, злобные как у гиены, на подполковника Китиньо, который, стоя в двух шагах от нее, беспечно курил сигаретку.
— И это было бы еще ничего, — продолжала старуха, — но дело идет еще дальше: когда добрые слуги федерации указывают им, где скрываются унитарии, они отправляются
туда и, вместо того чтобы арестовать унитариев, позволяют глупо дурачить себя.
Китиньо повернулся к старухе спиной.
— Вы уходите, сеньор Китиньо? — спросила она.
— Нет, сеньора, я знаю, что делаю!
— Не всегда.
— Всегда, сеньора. Я умею убивать унитариев и это доказал. Унитарии хуже собак, величайшее удовольствие для меня — пролить их кровь. Вы же заблуждаетесь иногда.
— Подполковник Китиньо — наша лучшая шпага! — сказал Гарратос.
— Вот это я постоянно говорю Пенье, чтобы он следовал его примеру! — сказала донья Симона Гонсалес Пенья, федералистка-энтузиастка.
— Теперь нужны не шпаги, а кинжалы! — возразила донья Мария-Хосефа. — Кинжалом надо расправляться с нечестивыми дикарями, отвратительными унитариями, изменниками перед Богом и федерацией!
— Это правда! — поддержали некоторые.
— Кинжал — оружие добрых федералистов! — продолжала старуха.
— Верно! Кинжал! — вскричал Соломон.
— Да, да, кинжал! — повторили и другие.
— Да, кинжал к горлу! — сказала донья Мария-Хосефа, глаза которой блестели, как угли.
— Жаль, — сказал другой, — что у солдат Мариньо ружья: Мариньо предпочитает расстреливать унитариев, которых уводит в свою казарму.
— Я не думала, что Мариньо так деликатен. Не оттого ли он столько возился со вдовушкой из Барракас?
— Сеньора донья Мария-Хосефа права: в будущем кинжал должен стать оружием федералистов. Я сделаю необходимые распоряжения, — сказал дон Мариньо, пытаясь польстить старой гарпии, лишь бы она перестала говорить о нем.
— Пусть Ресторадор покончит с внешними врагами, а мы разделаемся с внутренними! — сказал Гарратос.
— Как только Ресторадор отдаст приказ, первую же голову, которую я срежу, я принесу вам, донья Мануэлита! — сказал Пара.
Донья Мануэла сделала жест отвращения и повернулась к донье Фермине Сегойен, сидевшей подле нее.
— Унитарии слишком мерзки для того, чтобы Мануэлита желала их видеть! — произнес Торрес, незаконный сын Росаса.
— Это правда, но обезглавленные они прелестны! — отвечала донья Мария-Хосефа.
— Если донье это не нравится, то я не принесу ей головы, — произнес Пара. — Но мужчины должны видеть все головы унитариев, будут ли они прекрасны или отвратительны, так как мы не нуждаемся в манерничаньи и все мы добрые федералисты; наша обязанность — мыть свои руки в крови изменников-унитариев!
— Верно! — вскричал Соломон.
— Вот это речь федералиста! — прибавил Кордова.
— Пусть те, кто не согласен умереть за Ресторадора и его дочь, поднимут свою руку! — вскричал один сторонник падре Гаэте, мулат со зверским лицом.
— Прикажите, донья Мануэлита, и я принесу сам ожерелье из ушей изменников-унитариев.
Девушка печально опустила голову.
— Да, — восторженно вскричал депутат Гарсиа, — мы должны все соединиться, чтобы доказать, что федерация покоится на прочной основе.
— Браво!
— Великим днем для отечества будет тот день, когда будет тот день, успокоим ту горячку свободы, которая мстит нам теперь, а эту святую горячку можно успокоить только кровью унитариев.
— Кстати, о горячке, — сказал Мариньо почти на ухо генералу Солеру, — вы не знаете, генерал, что такое с падре Гаэте?
— Я слышал, что он болен. Кой черт с ним?
— Ужасная мозговая горячка!
— Ого!
— Он при смерти.
— С каких пор?
— Четыре или пять дней, я думаю.
— Это опасно?
— Во время своей болезни он только и говорит, что о магнетизме, Аране и двух неизвестных, которых не хочет назвать, наконец, еще о целой куче глупостей.
— Упоминает он о губернаторе?
— Нет!
— Ну, тогда он может умереть, когда ему угодно.
— Он, однако, добрый федералист!
— И еще более добрый пьяница.
— Вы правы, генерал, его болезнь — вероятно, последствие какой-нибудь оргии!
— Во всяком случае, если бы Лаваль восторжествовал, то дьявол взял бы его к себе очень скоро!
— И многих других с ним вместе!
— Вас и меня, например?
— Возможно!
— Все возможно!
— Это еще не самое худшее?
— Как, генерал?!
— Я хочу сказать, самое худшее, что мы не уверены, будто он не восторжествует!
— Правда!
— Лаваль отважен!
— Зато мы втрое многочисленнее его.
— Я овладел холмом Виктории с втрое меньшим числом солдат, чем их было у защитников!
— Да, но это были испанцы!
— Ба! Это были испанцы! Это значит, сеньор Мариньо, что они умели драться и умели, сражаясь, умирать.
— Наши солдаты не менее храбры!
— Я это знаю! А все-таки они могут быть разбиты, несмотря на их храбрость.
— На нашей стороне справедливость!
— Э, полно: на поле сражения, сеньор Мариньо, петь о справедливости!
— Ну, у нас энтузиазм!
— И у них также!
— Так что…
— Так что только дьявол знает, кто победит!
— Мы того же мнения, генерал.
— Я это знал.
— Я хотел знать ваше мнение по этому вопросу.
— Я также.
— Ваша проницательность, генерал, меня не удивляет, вы жили во время революции.
— Да, я вырос в то время.
— Но тогда никто не испытывал такого столкновения, какое нам предстоит в случае торжества Лаваля.
— Это было бы концом всего?
— Для всех!
— Особенно для вас и для меня, сеньор Мариньо!
— Особенно?
— Да.