Патриархальная жизнь, которую гаучо ведет или по необходимости, или из-за пристрастия к ней, дополняет его физическое и моральное воспитание. Эта жизнь делает его сильным, ловким, смелым, она дает ему то равнодушие к виду крови, которое так влияет на его нрав.
Эта жизнь и это воспитание и дают гаучо понятие о своем превосходстве над жителями городов, которые, совершенно естественно, независимо от его воли, внушают ему глубокое презрение.
Горожанин плохо сидит на лошади, он не способен обойтись без посторонней помощи в пампе и в пустыне, еще более не способен достать себе те вещи, в которых чувствует непреодолимую нужду, наконец, житель города не умеет остановить быка неизменным лассо гаучо, ему противно погрузить свой нож по самую рукоятку в горло животного и он не может видеть без дрожи своей руки, обагренной кровью.
За все это гаучо и презирает его; презирает он и законы, так как они выходят из городов, а вольный сын пампы не нуждается в посторонней помощи, имея свою лошадь, лассо и пустыни, где он может жить, не боясь никого.
Вот эта-то раса, или этот класс людей, и образует, собственно говоря, аргентинский народ, подобно урагану проносятся гаучо вблизи городов.
Однако представители этой неукротимой расы способны чувствовать почтение и уважение к неизвестным лицам, именно тем, которые обладают наиболее замечательными качествами, характеризующими гаучо. И эти люди делаются первыми между равными.
В жизни цивилизованных людей нет более обычного явления, чем подчинение многочисленных армий дурным генералам, а политических партий — невежественным вождям.
Среди гаучо подобное явление немыслимо. Глава их всегда лучший из них. Он может достичь этого отличия только после общего признания его выдающихся достоинств.
Свое влияние и свое значение такой человек может приобрести не иначе, как лихо сидя на спине дикой лошади, с лассо в руке, он должен постоянно проводить ночи под открытым небом, знать пустыню как свои пять пальцев, должен смеяться над всякой военной и гражданской властью, словом, над всем, что исходит из городов, от людей или законов.
Бесполезно пытаться подчинить себе гаучо, не учитывая главных черт характера этих людей, зато тот, кто усвоит их и умеет вовремя показать это, сделается начальником гаучо — он может руководить ими и делать с ними то, что захочет.
Вот каков гаучо! Вот каков был и Росас, глава партии федералистов. Выбрав его своим главой, партия считала себя победительницей, хотя она только купила эту победу над своими политическими противниками ценой чести и свободы своего отечества, о чем она очень хорошо знала, когда передала страну в руки бандита, который рано или поздно должен был растоптать копытами своих диких лошадей те права, которые эта партия пыталась осуществить в федеральной системе. Одним словом, федералисты не были обмануты, тем более что они знали Росаса, с пятнадцати лет, будучи еще шестнадцатилетним мальчиком, этот непокорный сын был постыдно изгнан своей семьей. Впоследствии он проявил черную неблагодарность и к своим благодетелям гаучо, оставив их на произвол судьбы и постыдно убежав в укрепление Сантос-Луарес, куда он скрылся, испугавшись горсти честных людей под командой Лаваля.
Шесть тысяч таких же головорезов за редутами Сантос-Луареса ждали только одного слова, чтобы по приказанию тирана опустить свое оружие на тех, кто приносил им прогресс и свободу.
Изменники отечества, эти презренные могли быть такими же и по отношению к тому, кому они продали свои права.
Среди ночной тишины ходили патрули, сменяемые через каждые два часа: одни наблюдали за окрестностями площади; другие за укреплениями, последний патруль, наиболее многочисленный, ходил среди солдатских палаток.
Была ли среди последних палатка тирана? Можно ли было ее узнать по какому-либо внешнему признаку? Нет, Росас не имел палатки! Днем он писал, сидя в своей повозке, а ночью уходил неведомо куда, притворно он приказывая по вечерам раскинуть свое рекадо14 на определенном месте, но через полчаса рекадо оставлялось под охрану часового. Он скрывался даже от своих собственных солдат и переходил с места на место, меняя каждую минуту конвой, чтобы никто не знал, где он находится.
Однако оставим Росаса и вернемся к его дочери, ставшей его первой жертвой и, помимо ее воли, лучшим орудием его дьявольских планов.
Донье Мануэле было двадцать лет, она была прекрасна. Уже два раза сердце ее чувствовало сладкое биение любви, и дважды грубая рука ее отца разрушала ее грезы о счастье.
Росас осудил свою дочь на вечное безбрачие: бедное дитя знало его постыдные секреты, его преступления, и тиран не хотел, чтобы ее муж также был осведомлен о них.
Она же помогала ему завоевывать популярность: вместе с нею он льстил самолюбию жалких людей, возведенных им в высокое положение, она объясняла его мысли его подлым сотрудникам, через нее, наконец, он понимал малейшие жесты тех, кто имел с ним дело.
Вместе с тем его дочь была и ангелом-хранителем его жизни: она следила за малейшим его знаком, наблюдала за домом, дверьми, окнами и даже за его столом.
Приблизимся теперь к этой несчастной девушке в то время, когда она в своей гостиной, наполненной людьми разного рода, вечером шестнадцатого августа, с прелестной, печальной улыбкой на своих устах, сидела среди странного общества, окружавшего ее. Она принимала визиты главных членов Народного общества, гости курили, произносили клятвы, ругательства, пачкали ковры своими сапогами и мочили пол водой, струившейся с их плащей.
Весь цвет федеральной демократии, казалось, назначил себе свидание в гостиной доньи Мануэли.
Каждая группа описывала на свой манер современное положение, но очевидно было, что никто ни одну секунду даже не сомневался в торжестве Росаса над «нечестивыми унитариями».
Одни говорили, что голову Лаваля следует поместить в клетку и выставить ее на площади Победы, другие находили, что всю плененную армию унитариев следует отдать Народному обществу, которое истребит ее на площади Эль-Ретиро.
Женщины принимали в этих разговорах самое горячее участие: менее жестокие из них предлагали отрезать матерям, женам, дочерям и сестрам изменников унитариев волосы, которые бы служили затем им, женщинам-федералисткам.
Донья Мануэла все видела и слышала, но уже не удивлялась эти словам и не содрогалась от них: привычка примирила ее с этими эксцентричными разговорами.
Ларрасабаль объявил во всеуслышание, что ждет только разрешения его превосходительства, чтобы первому обагрить свой кинжал кровью унитариев.