памяти. И мне уже не воевать вместе с ней. Я так сжимал зубы, что скулы пронизывала боль.
А ребята спят, и мне надо спать. Сестра права. Только как уснуть? Ни уколы, ни порошки снотворные не могут усыпить меня.
Коль у больного сон здоровый — Выздоравливает он. А у здорового — больной, То он действительно Больной.
Это я — действительно больной… Но постой, постой, ведь это же стихи? И сложил их я, сейчас сложил. Повторяю строки. Стихи. Мне хочется разбудить Серегу с Иваном, поднять тех, кто на верхних полках, и тех, что в соседних купе — весь наш вагон-палату. Только как это сделать? Встать?
Нет, нельзя. Наделаешь шуму — снимут с поезда… Я сумею по-другому. Сочиню еще что-нибудь а уме, запишу и дам Скалову, когда он проснется, почитать вслух.
Я достал из-под матраса заветный, желтой кожи планшет, в нем хранились все мои записи, две авторучки, поршневые, автокарандаш, тетради, бумага — все трофейное.
Сейчас, боясь забыть сложенные стихи, я взял чистую тетрадь, карандаш и записал все, что сочинил. Глядя на последнее четверостишие, грыз стальной наконечник автокарандаша.
Стихи, мне казалось, стали лучше. Я успокоился. Планшет сунул под матрас, а карандаш и тетрадь на грудь положил: если что еще в голову придет — запишу. А в голове было до того много, что я хватаюсь то за одну мысль, то за другую. И незаметно засыпаю.
Какое-то время я спал как убитый, а потом замелькали сны, один сменялся другим. Что снилось — все заспалось. Но последний сон никогда не забуду.
…Лежу в мягком купе, в окно светит солнце с безоблачного синего неба. Мерно стучат колеса, нет-нет да прокатится по крышам вагонов паровозный гудок. Что я вижу, словно наяву, не удивительно — и одним глазом можно видеть. Но я все слышу четко, как до штурма Китовой горы! Щелкнула дверь в купе, входят Подниминоги и Скалов, за ними еще ребята. Веселые, о чем-то переговариваются почти шепотом. Сергей прикладывает палец ко рту и строго смотрит на них: тише, мол, человек спит. А я их слышу.
— Снежок, — вдруг говорит Скалов, — Так ты не спишь? Проснулся?
Я слышу его голос, а если слышу, значит, сплю. Но неужели я сплю с открытыми глазами? Мне не хочется просыпаться, не хочется снова чувствовать в ушах вату. И, словно повинуясь мне, сон продолжается, стучат колеса, нет-нет да забасит гудок, шепчутся ребята в купе.
— Да не спит он! Видишь, все понимает.
— И глаза открыты!
— И улыбается!
Я действительно улыбнулся: вот, думаю, чудаки, не могут понять — сплю или не сплю. И вдруг ребята расступились — вошла сестра, та самая, красивая. Глаза у нее строгие, брови сдвинуты у переносицы, а губы, горячие губы, что касались мочки моего уха, чуть шевелятся:
— Марш отсюда, вы разбудите его.
— Сестра, глянь-ка, а он не спит! — говорит ей Скалов.
Сестра взглянула на меня, и лицо ее смягчилось, брови метнулись вверх, губы тронулись улыбкой и голос стал мягким:
— Вот и хорошо, очень хорошо. Трое суток проспал…
— Трое? — узнаю я свой голос. — Трое? — повторяю я.
Колеса стучат, весело стучат, смеются ребята.
— Ура! — кричит Скалов. — Он заговорил!
Я хватаю руку сестры, лицо ее расплывается, уплывает. И снова появляется, улыбающееся, а в глазах слезы…
— Я… я… я… — говорю я, но больше ни звука.
— Обессилел не евши, вот и заикается! — говорит Иван. — Теперь ему подкормка нужна.
— Да, — говорю я. — Да…
Оказывается, и «да» я могу произнести, а вот что хочу дальше сказать — не получается. А надо сказать-чувствую себя воздушным, пустым изнутри…
Это был не сон, а пробуждение. Меня осмотрели врачи и все были довольны. И я поверил им, что отлежусь, — не скоро, но буду вполне здоровым. Даже невесты от меня не откажутся.
Меня вернули из мягкого покоя в наш вагон-палату, одиночество мне противопоказано.
— Вот видишь, что значит — уснуть? Но как ты уснул? Ведь никакое снотворное не брало. А? — спрашивает меня Скалов.
Я протянул ему тетрадь со стихами.
— Неужто они помогли?
— Да!
— Поэтом не будешь, коли сам от своих стихов засыпаешь. А в общем, проверим!
— Как?
— Не будь торопыгой. Потерпи — увидишь. Может, и два слова подряд выговоришь?! — Он подмигнул мне и, стуча костылем, ушел.
Вечером после ужина в нашем купе и соседних двух собрались все ходячие раненые. Скалов полулежал-полусидел, под больную ногу он положил подушку, а спиной уперся в стенку, на коленях у него — старенькая гитара. Глаза Сереги не то молдаванские, не то цыганские, словно лачком их подновили. Оглядывая собравшихся, он потрогал струны, дал неожиданно аккорд, а когда гитара стихла, спросил:
— Кто-то хотел спеть?
Присутствующие засмеялись.
— Что здесь происходит? — в купе протискалась наша сестра-красавица.
— Самоконцерт: кто что может! — быстро нашелся Скалов и, не давая сестре опомниться, запел:
Медсестра, дорогая Анюта, Подползла, прошептала: «Живой». Ну-ка, встань, посмотри на Анюту, Докажи, что ты парень-герой…
Раненые смотрели на сестру, ее действительно звали Анютой.
— А сейчас я прочту стихи Снежкова. — Скалов указал на меня театральным жестом: — Стихи о вас, Анюта, и о нас всех.
Коль у больного сон здоровый —