у меня бесценный друг костромич Карай: зря не брехнет, а уж коли подал голос — не сколется, доберет!
Умный, добрый, ласковый, но строгий сторож, он был любимцем всей семьи. С сибирским котом Зайкой и легавыми собаками он жил душа в душу. Плут Зайка, бывало, стащит что-нибудь вкусное на кухне и опрометью мчится спасаться к Караю в будку. Урчит и жрет, а Карай уши настопорит и недоуменно смотрит: дескать, вот нахал, украл, да еще ко мне приволок! Но никогда не трогал, не рычал на него.
Охотиться с ним было истинным наслаждением. Войдешь в лес, легонько порскнешь:
— Ай-аа-ай!..
И Карая не увидишь до стрельбы. Сколько раз, бывало, темнота заставала на гону. Зовешь, трубишь, стреляешь — невозможно оторвать от следа. Случалось, Карай возвращался домой глубокой ночью. Крадучись проберется в конуру и звука не подаст о своем существовании. Утром позовешь. Вылезет, виновато проползет на брюхе два-три шага и ляжет на спину, лапами кверху.
— Ты где шатаешься, негодяй? — нарочито строго выговариваешь ему.
Он ляжет и, покаянно щурясь, отворачивает морду в сторону.
— Ах ты, Карай, Карайка!..
Почувствовав ласку, мгновенно вскакивает, подпрыгивает, ловчась поцеловать в губы, и в восторге кубарем завертится по двору. На шум выбегают легавые, и поднимается такая кутерьма, что соседи через забор заглядывают.
Карай прожил у меня до глубокой старости. Полуглухой, полуслепой, беззубый, он неслышно умер в своей конуре. После у меня побывало много всяких гончаков, но такого не было.
Вот он-то и свел меня с туголесским лесничим, страстным гончатником, умным, приятным собеседником и неутомимым ходоком. Влюбленный в природу, он так рассказывал про жизнь леса, что деревья представали перед слушателями живыми, одухотворенными существами. Могучего сложения, грузный и медлительный, в лесу ходил он совершенно неслышно, отчего всегда пугал неожиданным своим появлением.
Однажды, увлеченный гоном, я подстал на перекрестке двух дорог с ружьем наготове. Густой, с плачущими нотками, лай Карая приближался, вот-вот должен был показаться заяц. Вдруг спокойный, медлительный голос заставил меня обернуться и опустить ружье. Сзади стоял высокий, незнакомый человек с ружьем на плече.
— Прошу вас, — сказал он, — не стреляйте! Пусть еще кружок дадут. — И, повернув ухо к гону, блаженно закрыл глаза.
Беляк вымахнул на дорогу, проскакал Коньком-Горбунком мимо нас, а за ним промчался Карай, не отрывая дикого взора от прыгающего впереди пятна.
— Вот это гон!.. — восторженно качал головой незнакомец. — Давно хотелось послушать вашего гонца! — И, протягивая руку, представился: — Георгий Викторович Морянков — лесничий.
Георгий Викторович оказался оригинальным и милым человеком. Он не был женат, но у него были дети.
— Студенческий грех, — объяснил он. — Женщина была пресимпатичная, но терпеть не могла собак — пришлось расстаться!
Сын и дочь жили у него, но с двенадцати лет воспитывались самостоятельно: осенью он отвозил их в Рязань на учебу, снимал им комнату, оставлял деньги и предупреждал:
— На три месяца. Истратите раньше — будете голодать. Пишите не чаще раза в месяц.
И на всю зиму уезжал в лесничество.
Позже, уже будучи в приятельских отношениях с ним, я откровенно порицал его методу воспитания.
— Ты Карая любишь? — перебил он меня.
— Очень! — искренне признался я.
— Почему же ты с ним строг? Почему не балуешь?
— Не хочу портить.
— Всё! О детях больше ни звука, — заключил Георгий Викторович.
Я не педагог: мне трудно судить о правильности такого воспитания, но ребята у него получились прекрасные. Геннадий окончил школу с золотой медалью, а Леля выдержала трудный экзамен в консерваторию. Воспитывались они по-спартански: все лето Геннадий бегал в одних трусах, а Леля не сменяла коротенького, без рукавов платьица.
В деревне у Георгия Викторовича стоял заколоченный, давно покинутый дом, сам же он жил в казенной при лесничестве квартире, где и хозяйничал один без посторонней помощи. Геннадий с Лелей тоже хозяйничали самостоятельно: сами готовили пищу, сами себя обстирывали, убирали комнаты, кормили кур, уток и гусей, варили собакам похлебку. Кровати им заменяли тонкие волосяные матрасики, которые на ночь стлались на пол, а на день убирались в шкаф. Спали в любую погоду при открытом окне под легким пикейным одеялом. Прямо со сна бежали к пруду, окунались, плавали, гонялись за утками и гусями. Затем умывались студеной водой у колодца и отправлялись на кухню ставить самовар, варить картошку и печь на примусе любимые отцом лепешки.
Отец при них старался казаться особенно суровым, но сердце детей обмануть нарочитой строгостью невозможно, и частенько в ответ на отцовское ворчанье они дружно бросались на него. Силой природа наделила Георгия Викторовича поистине медвежьей, и неравная борьба мгновенно кончалась их поражением. Геннадий лежал распластанным на полу, поперек него Леля, а отец в позе гладиатора попирал их ногой и скручивал толстенную цигарку — Георгий Викторович признавал только махорку.
Ребята молили о пощаде, но отец курил, не обращая на них внимания, и, если я заставал такую сцену, серьезно объяснял:
— Это помогает им осмысливать свое место в жизни!
Любили они своего чудаковатого отца безгранично. Всю жизнь он оставался для них образцом мужества, честности, доброты и справедливости.
О матери при мне никогда никто из них не вспоминал. Но я слышал, что дети по требованию отца изредка навещали ее и отвозили ей «деревенские подарки». Кто она, где и как живет — я не знал. Георгий Викторович про нее ничего не рассказывал, а расспрашивать было неудобно.
Как-то раз я заметил, что неплохо бы ему завести хозяйку. Георгий Викторович нахмурился и коротко ответил:
— Не хочу портить отношения с ребятами.
Так и остался он холостяком, оберегая дружбу с дочерью и сыном. Однажды я застал его за письменным столом перед портретом девушки, доверчиво приникшей к тонкой березке.
— Кто это? — полюбопытствовал я.
Он торопливо спрятал в ящик портрет и, шумно отодвинув кресло, спросил, не отвечая на вопрос:
— Хочешь квасу?
Мне запомнилась тугая коса через плечо на груди, глубокий, чуть недоумевающий взгляд и растерянная, робкая улыбка… Она ли это, другая ли — не знаю. Георгий Викторович явно не желал вести разговор о портрете.
В то лето, когда Геннадий перешел на второй курс, а Леля выдержала экзамен в консерваторию, Георгий Викторович продал свой деревенский дом и купил сыну прекрасное, дорогое ружье «Лебо», а дочери пианино.
— Без сантиментов! Без сантиментов! — сдвинул брови Георгий Викторович, заметив волнение Геннадия.
Но Леля, не обращая внимания на это, повисла у отца на шее и, заглушая высоким сопрано густой бас, запела:
— Папка мой! Папка мой! Папка — бука золотой!
Я так привык видеть Геннадия в одних трусиках,