Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Понимаю, хотя бы мазком, но послужить истории.
Пленум ЦК в январе 1939 года и доклад Жданова всех нас всколыхнули. Убрали Ежова, назначили Берию, и сразу почувствовались свежие веяния. Мы это расценили как нечто естественное: столько людей ни за что сидят, вот наверху и разобрались. И посыпались заявления на имя Сталина. Каждый думал, что он этим и себе поможет, и других спасет. Написал и я. Так хотелось, чтобы все, содеянное с нами, оказалось делом какого-то недоразумения, чьей-то частной злой воли. Пусть это будет хотя бы Ежов, в которого мы так верили в 1936 году. И это наше недомыслие было очень на руку тому, кто в действительности все творил.
Но мы и у себя видели много перемен. Убрали большинство наших начальников. Говорили, что их вызвали в Архангельск и там посадили. Приехали новые люди, более гуманные. У нас “на командировке” появился полковник Литваков. Говорили, что он из Свердловска и отказался вести дела СПО — секретно-политического отдела, за что его и отправили сюда. И тут от него тоже никто не видел никакой обиды. Ходит, смотрит, никого не понукает… Хотя однажды и он вызвал у нас возмущение. Я уже писал о пятидесяти восьми километрах узкоколейки Воркута — Воркута-Вом. Говорили, что под каждой шпалой лежит по человеку, а выплатили за земляные работы в десять раз больше, чем было сделано. Это и была знаменитая туфта, без которой люди не могли бы получить даже шестисотраммовую горбушку. Дорога действовала только летом, а зимой ее так заваливало снегом, что бессмысленно было раскапывать. И вот Литваков решил сделать ее действующей и зимой. Ежедневно сотни людей выходили с обоих концов ее раскапывать. Это стало, видимо, делом престижа. Несколько дней и наша бригада выходила на раскопки. Местами надо было прорубаться сквозь снег толщиной в 2 — 3 метра. Наверх его уже не выбросить. Пришлось по сторонам делать галереи и работать в два этажа. Страшно выматывались, но природа над нами только смеялась. Два-три дня копаем, а на четвертый все заваливает снова. Кажется, до самой весны мучились, так и не пропустив ни одного поезда. (Может быть, один и пробился, но не более.)
Но это было еще сравнительно невинное. Хотя и таких “невинных” работ было немало, в том числе и “добровольных”. Вот одна из “добровольных”: поехать на санках за 12 километров и привезти крепежник. Но санки без лошадей, вместо них ВРИДЛО — временно исполняющие должность лошади. Три человека отдают свой выходной и получают на троих пачку махорки. Я временами даже завидовал курильщикам. Завалятся на мешки в перерыв и наслаждаются цигаркой. Лица прямо блаженные. Пробовал приобщиться, да не получилось. А курильщики за минуту блаженства отдавали выходной, и это считалось удачным обменом.
Ага, значит, когда-то ты все-таки признавал, что в пороках есть своя притягательность! Что б тебе признаться в этом, когда я был пацаном, насколько нежнее бы я к тебе относился! Твое нечеловеческое совершенство убивало стремление походить на тебя. И в конце концов убило твой истинный образ…
Не знаю, откуда взялся слух, что будто бы по рации приняли приказ № 1 за подписью самого Берии и там, мол, осуждались провокационные процессы, за которые несет вину Ежов. Почему такие слухи окрестили парашами, не знаю. Может, потому, что они иногда были такими же зловонными, как этот знаменитый сосуд. Но надо отдать должное этой форме фольклора: на какое-то время она вносила покой и надежду в смятенную душу. Особенно если ты человек оптимистического склада. Но и пессимисты, которые вслух иронизировали, даже и они где-то в глубине души хоть чуточку, да верили. А последний слух и у пессимистов порождал какие-то надежды. Передавали его из уст в уста, радовались и даже засобирались домой. Но был ли в действительности такой приказ?
Уже вернувшись домой, я узнал, что всех, кто выдержал пытки и давление и не подписал на себя, освободили из тюрьмы. В прессе замелькали процессы над провокаторами. Остался в памяти суд над оклеветавшими профессора Цехновицера в Ленинграде. В Киеве тоже судили одного паршивца, так потом оказалось, что он дал рекомендацию в партию моему другу, милейшему человеку. В общем, мы вздохнули и ждали освобождения. Прошел слух, что освободили большую группу директоров элеваторов. Их судили за вредительство — какой-то жучок поедал хлеб в элеваторах. Они оправдывались тем, что было постановление Совнаркома за подписью Молотова, чтобы принимали зараженное зерно и там его очищали. А потом директорам за это дали расстрел, и спас их указ о замене 25 годами. И через пару лет вернули их чуть ли не с почестями.
А тут вызвали в Москву моего хорошего знакомого И. И. Фиалко, бывшего директора завода имени Лепсе в Киеве. Я дал ему свой киевский адрес, чтобы он проведал моих родителей, и условились: если мой лучший друг сидит, они мне посылают по почте пять рублей. Деньги мне никогда не посылали, я запретил, а эти пять рублей будут знаком. А если не пошлют, значит, он на свободе. Денег я не получил и успокоился. А вернувшись в Киев, узнал, что Фиалко к нам и не заходил, а друг давно сидит. Оказалось, Фиалко и до собственного дома не допустили, а работает он в конструкторском бюро в Бутырках (он был авиаинженером).
А мы-то на Воркуте радовались: Фиалко на свободе, значит, скоро и все там будем. Даже стало тоскливее — захотелось, чтоб побыстрее. Однако вскоре стало заметно, что все спускается на тормозах, — возможно, международная обстановка тут помешала. И мы психологически стали перестраиваться: надо ждать окончания срока. Хорошо, что стали хотя бы больше освобождать вовремя, а то раньше и дополнительный срок давали, и просто задерживали без объяснения причин. С началом войны это сделалось почти нормой. Однако мы 1941 год своей бригадой встретили по-барски. Дядя Коля сумел даже стащить бутылку вина из начальнического фонда, доставленного самолетом, а наш повар Павел Александрович, священник из Костромы, сварил нам кашу из сечки с говяжьими шкварками, так что мы пальчики облизывали.
Приближалось третье марта — “звонок”. Вызовут — не вызовут? И я все больше стал задумываться: куда ехать? Киев закрыт, а это уже половина мира. Так ехать ли подальше от него, чтобы совсем забыть, или, наоборот, поближе, чтоб хоть одним глазком на него изредка поглядывать?
Третьего марта я проснулся очень рано. Вызовут — не вызовут? Подошла первая машина с овсом — 60 мешков по 90 килограммов. Я быстро натянул телогрейку и в склад. Раскрыл все борта и как бешеный принялся швырять мешки на весы и с весов. Панченко прислал подмогу, но я ее не допустил. Хотелось вымотаться так, чтобы, если не вызовут, меньше чувствовать боль. Отправил машину — и на завтрак. Не успели поесть, вторая машина. Никому не даю идти — бегу сам. И эту машину разгрузил раньше срока. Пошел и закончил завтрак. Стараюсь не подавать виду, что волнуюсь, и внутренне накапливаю силы, чтобы быстро подавить досаду, если не вызовут. Народ вокруг меня тоже не сентиментальный: шутят, гадают, меня подначивают, но знаю, что глубоко сочувствуют.
Не знаю, не знаю… Разве можно, допуская сочувствие к другим, сохранить безжалостность к себе? Ту безжалостность, без которой ты обречен на гибель? А ведь то, что тебя спасло, непременно хочется возвести в вершинную мудрость. Вот я вырос в снисходительном мире, оттого и сделался слизняком. Но оттого же теперь я так радуюсь за тебя! Хотя уже предвижу, что на воле тебя поджидает гораздо худшее одиночество, — отверженность и от простого люда, и от власти — и от народной плоти, и от ее скелета…
Ба, так это было уже второе отторжение! Вдруг вспомнилось забытое, оттого что невероятное: папа когда-то с улыбкой помянул, что у себя в Терлице он постоянно дрался, а дед Аврум (еще одна невообразимость!) его за это лупил. А когда отцу с одиннадцати лет пришлось бежать из мелкобуржуазности в пролетарии — как отрезало. В чужом и чуждом мире лихость сделалась нелепой. Но скорее, скорее — вдруг что-то помешает, я нашу власть знаю.
Подошла еще машина — бегу. И не успел разгрузить и половину, как появился Панченко:
— Ну, иди, пришли за тобой.
Не поздравил, не пожал руку, ни слова больше не сказал, а сам стал заканчивать разгрузку. Но я-то знал, что он, как и все, очень рад, что я иду на волю, но так уж устроены эти люди. За все годы никто из них ни разу не вспомнил ни священников, ни школьных учителей — ни хорошим, ни плохим. Неужели не за что было?
Поздравляли меня в бухгалтерии. Убейте, не могу вспомнить, как я в этот же день добрался за 60 километров до Воркуты. Но на всю жизнь запомнил обратный путь, который стал бы моим последним, если бы не мой истинный друг Николай Попов. Теперь предстояло добраться до Усть-Усы и получить паспорт, а там и свобода. Зона все же пошире — это я уже хорошо понимал. Правда, с 39-й статьей в паспорте — это запрет жить в крупных городах. Каких — государственная тайна. Сунешься — узнаешь. Но и этот паспорт по дороге надо было беречь как зеницу ока: за ними охотились уголовники, а они свободно разъезжали по трассам. Значит, надо собраться группой в несколько человек. Много — тоже нельзя: негде будет ночевать. Моими попутчиками стали ларечник Дымченко — в миру заведующий кафедрой, нисколько не испорченный таким служебным ростом, и слесарь из Киева Петя Гарцман. Спутники мои решили вооружаться. Петя сделал большие ножи для самообороны — для спасения не жизни, а паспорта. Я же категорически отказался от ножа. Заберут паспорт, убьют, все может быть, но чтобы я убивал… нет и нет.
- Похороны Мойше Дорфера. Убийство на бульваре Бен-Маймон или письма из розовой папки - Цигельман Яков - Современная проза
- Рука на плече - Лижия Теллес - Современная проза
- Дом горит, часы идут - Александр Ласкин - Современная проза
- Другая материя - Горбунова Алла - Современная проза
- Вопль впередсмотрящего [Повесть. Рассказы. Пьеса] - Анатолий Гаврилов - Современная проза