Они жили долго. И были счастливы. Они и сейчас еще живут — опаздывают на работу, растят детей, ездят отдыхать в Турцию и Египет, спешат вечером домой, а на вопрос «как дела?» отвечают «нормально», скрещивая за спиной пальцы. И редко, если на рассвете вдруг ни с того ни с сего приснится теплое розовое море, они дольше обычного обнимают подушку, пряча в нее лицо. В такие дни их трудно разбудить. Они упрямо, до слез сжимают веки, не желая выпустить наружу едкий опасный раствор, в котором кощунственная мечта потерять рай вступает в реакцию с памятью или предчувствием о прошлых, будущих или придуманных встречах. А потом все-таки открывают глаза, они — те, кому повезло.
Любовь относительно…
Снова закапал дождик проклятый,
Трудно поверить — но стало приятно…
В. Петкун
Стоит открыть для себя гениальнейшую теорию Эйнштейна, как жизнь сразу становится веселее. Нет, правда, насколько проще и увлекательнее делается существование, когда узнаешь, что нет ничего абсолютного!
У них даже была такая игра, одна из многих, одна из любимых. Так и называлась — «относительность». Кто-то, например Гусева, вдруг спрашивал по дороге в курилку, какие есть на задворках любого школьного двора:
— Сим, скажи, что такое финская салями относительно продуктов питания?
— Животные жиры, округленные оболочкой, а точнее — пищевой продукт из измельченного мяса и некоторых субпродуктов с добавлением шпика, перца, молока, яиц, соли, сахара… — бодро чеканила Симонова, у которой в памяти, как на магнитофонной пленке, отпечатывались иногда разные неожиданные вещи, когда-то услышанные или прочитанные.
— А относительно нас?
— Новый год, Восьмое марта, Девятое мая и… забыл, когда еще заказы дают? — басил Толстый Генка, мечтательно облизываясь.
— Ну а относительно Ереминой матери, когда она была завотделом в универсаме?
— Средство существования! — орали они уже хором.
Любовь относительна — так же, как все остальное. Не больше, не меньше. Так же, как колбаса. Вот, например, любовь сама по себе — это одно, а любовь относительно дружбы — что-то уже совсем другое.
И надо ли говорить о временах года? Однажды понимаешь, что относительно календаря весна пришла, а относительно тебя — нет.
Солнце дает потрясающую подсветку и без того ярким, словно горящим изнутри, молодым светло-салатовым листьям. На фоне такого редкого в Москве лазурного неба они подняли бы настроение любому, самому отъявленному зануде.
Торопливо цокая каблучками по направлению к своему подъезду, она с тоской смотрит на радостно копошащуюся у ручейка малышню. Почему-то нет в этом году ощущения весны. Ну нет, и все тут.
Первый раз в жизни она, кажется, была бы рада, если бы зима задержалась у них подольше. По крайней мере, не приходилось бы тратить столько нервных усилий на борьбу с угнетающим контрастом между внутренним сумраком и такими яркими, словно воскресшими лицами, неизвестно откуда появившимися на улицах города.
Она взбегает по лесенке, нетерпеливо давит на вечно западающую кнопку лифта, озабоченно глядит на маленький циферблат на запястье. Хорошо, хоть с работы удалось отпроситься на пару часов пораньше! И все равно времени в обрез.
Катька позвонила вчера уже ночь — за полночь и в приказном порядке велела быть в двадцать ноль-ноль у «Парижской жизни». Два года они не виделись. Надо же. А ведь раньше такого не случалось.
Раньше вообще много чего не случалось. Не случалось, например, чтобы ей не хотелось идти с любимой подругой в ресторан. Не случалось, чтобы раздражали взгляды мужчин на улице. Не случалось, чтобы вдруг накричала на него, когда он с самодовольной радостью рассказывал о купленных специально для нее билетах на «Квартет И». Не случалось, чтобы не радовали приобретенные по случаю весны и зарплаты легкомысленно дорогие джинсы. И уж точно никогда не случалось, чтобы не приходило к ней по весне чувство такой буйной радости жизни, что хотелось любить всех. Не только Буську, маму и папу, а вообще всех, даже стерву Вольнову, распускающую о ней сплетни по всему офису, даже «Аншлаг» в телевизоре. Тогда она могла себе это позволить…
Им тогда было по шестнадцать лет, а Дашке и вовсе пятнадцать, потому что слишком умные родители отдали ее в школу с шести. Эта разница была почти незаметна, разве что по сравнению со своими легкомысленными сверстниками она была еще более легкомысленной. Учителя на родительских собраниях лишь разводили руками:
— Дашенька Мухина… Н-да… Ну что вам сказать, девочка милая, очень приятная девочка, способная, только вот совсем, совсем не старается. Ей бы усидчивости побольше. А уж легкомысленная! И о чем она у вас все время мечтает?
Она усмехается, вспомнив растерянное, улыбающееся лицо мамы. И ругать-то дочку вроде не за что. Что ж плохого, если ребенок никак не хочет распрощаться со счастливым детством? И слава богу.
А она и действительно почти всегда находилась либо в состоянии легкой задумчивости, пребывая в мечтах довольно приятных, если судить по ее то рассеянной, то озорной улыбке, либо же, и довольно часто, в состоянии неистового веселья. Чему немало способствовало тесное общение с еще одной легкомысленной юной особой — соседкой, подругой, отличницей, заводилой и хохотушкой Катькой Симоновой.
Сима была старостой и лидером класса. Веселая, сильная, с ярким приветливым лицом, с озорным блеском в больших темно-зеленых глазах, она была полной противоположностью тихой, маленькой, пассивной Дашке. И все же у них было много общего — песочница во дворе, Марк Твен в детстве, театральный кружок, инженерные профессии родителей, а главное — одно на двоих, но необъятное чувство юмора. Стоило им сойтись вместе — все! Хохотали до колик, до истерики, и этим хохотом заражали постепенно всех, находящихся в пределах слышимости, то есть — весь класс. Исключая разве что таких патологических личностей, как Танька Тимохина, для которой в жизни существовал один кайф — аккуратным почерком записывать в одинаковые бледно-зеленые тетрадки все, сказанное учителем. Предмет при этом значения не имел. Был еще Дима Безлепкин — он тоже был равнодушен к их волнообразному веселью и, лишь когда шторм грозил достичь девяти баллов, втягивал голову в плечи. Очевидно, боялся, что и его захлестнет их юность, веселье, счастье бездумного существования. А Дима этого не хотел. Дима был случаем для психиатра.
«И не он один!» Она аккуратно укладывает на затылке непослушный каштановый хохолок. Эта маленькая, но раздражающая подробность — вот, пожалуй, и все, что осталось от слишком счастливой юности.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});