Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В приоткрытую дверь поползла полоса жидкого света и следом за ней – голос вахтерши: ой, а чё это, нет никого? а чё это вы в темноте? вас к телефону, межгород. Из трубки плыло низкое, грудное легато: Ро-омка, ми-илый, где пропал? – речь плавилась в певучей истоме: назад скоро? а шишку привезешь? и он кое-как вылепил мешкотный пластилиновый ответ: я не знаю… Рома, ты в порядке? что с тобой? и он повторил, на сей раз тверже: я не знаю, и добавил: но к этому быстро привыкают, и еще тверже придавил пальцем рычаг телефона, будто поставил точку.
Где-то внутри несбывшиеся, бестелесные слова норовили сплестись в смутный ритм, назвать происходящее по имени, но они не давались в руки, расползались в пальцах, подобно ветхой ткани, и опознать удалось только отточенное золингеновское «нет». Но отрицающий обречен на отрицание, он чувствовал, что отделен от самого себя: вчерашнее золото поблекло, стало мятой фольгой, и вчерашний звон истощился до глухого шороха, – признаки прежней жизни обернулись призраками, враждебными нынешнему, подлинному порядку вещей. Выморочная память о них показалась никчемной, как давешняя девочка с раздавленным черепом. Обугленный отчаянием, он был способен только на отвращение, которое стало его единственным достоянием, единственным мерилом всему.
Вернувшись в комнату, он щелкнул выключателем; из зеркала на него пролилось смазанное лицо, согласное на любые очертания, и он коротко, без замаха ударил по нему кулаком. По амальгаме побежала сложная, перепутанная паутина трещин, раздробленный двойник шатнулся куда-то вглубь. Он, стряхнув с пальцев кровь, пробормотал: тебя мне только не хватало, обмылок, – отвращение требовало иных голосов и иных лиц.
Анна обитала в полумраке, вне пределов светлого круга настольной лампы, – она лежала на диване, вытянув из-под джинсовой рубашки голые и аккуратные, как у фарфоровой статуэтки, ноги. Рябой домотканный половик был засыпан табачным пеплом, рядом с диваном стояла наполовину пустая бутылка коньяка. Хули приперся? хули еще тебе надо? – Анна была тяжело и тупо пьяна, меловое лицо окончательно выцвело, прочно вросло в грязно-желтую тень, короткие пряди черных волос на лбу склеились от холодной, это чувствовалось, испарины, – может, тебе еще пизду показать? я покажу. Он вспомнил истошный визг цыганки и подумал: вот уж точно, волчица некрещенная, рувны биболды, а вслух сказал: за языком следи, ладно? Взяв бутылку, он устроился в изножье дивана и неспешно, вдумчиво глотнул из горлышка, раз и другой; рот наполнился приторным жжением. Пачка «Столичных» на полу оказалась пуста, и он попросил: дай сигарету. Анна слизнула с верхней губы мелкие капли пота: выеби Свету. Он искоса глянул на Анну: совсем обурела, лярва? Из глубин пьяного отчуждения посыпался беглый, надменный смешок: только не ногами, Вася, только не ногами. Он сгреб в горсть джинсовый ворот и рывком вздернул перед собой маленькое, невесомое тело, лишая его опоры, и крест-накрест, почти равнодушно хлестнул Анну по щекам. Теперь она смотрела на него снизу вверх, с напряженным, болезненным любопытством не к нему, а к чему-то в нем, и он ударил снова. В глазах, лишенных глиняной корки, влажно заблестела оливковая зелень, и Анна улыбнулась ему – победно, как третьего дня на похоронах. Она повисла у него на губах, до крови впилась в них, заполнила собой все его впадины, жадно потянула вниз, распахнулась и расступилась, и он уступил нежданной и ненасытной тяжести.
Он долбил ее люто, как долбят ломом мерзлый грунт, истязал безжалостными пальцами заостренные луковичные груди, выдирая из них сморщенные соски. Анна, захлебываясь долгожданной болью, блаженно жертвовала ему свою наготу, отвечала на каждое движение трудным, клокочущим выдохом; глаза ее окунулись в одичалую муть, тонкие губы в кровавых мазках дрожали и кривились, разбросанные руки комкали половик, – пока она не выгнулась, не затвердела, не превратилась в мокрый протяжный хрип, в долгую судорогу.
Он уронил себя на пол и долго лежал, уткнувшись в ладони, не желая видеть ничего, кроме темноты под веками, а когда пожелал, привлеченный недвижимой тишиной рядом, на него надвинулись детали: заросшая подмышка, скрученный волос возле бледного, опавшего соска, опрокинутая бутылка в темной коньячной луже. Он сказал: подъем, штрафная рота, но Анна не ответила. Он приподнялся на локте и увидел липкую пену в углах перекошенного рта, нищие, обессмысленные глаза и землистую черноту под ногтями и сказал, не осязая ни сожаления, ни беспокойства: вот, значит, как.
Работа жизни, ненужная и бесплодная, будто семя в мертвом лоне, завершилась, и фарфоровая плоть обмякла, и Анна сделалась тем, чем мыслила себя, – тряпичной куклой. Ее новая, матерчатая белизна, укрытая лишь крыльями серебряной имперской птицы, плоско расстелилась в пестрых складках смятого половика. Ну вот, девка, сказал он, все по-твоему вышло, все по-твоему…
…и в уличной темноте бродит и бредит ветер тугой как удар бубна и лимонный круг фонаря мечется из стороны в сторону и вместе с ним бабочками мечутся сухие листья теперь и ты будешь затравленно метаться в кольце когтистой проволоки где все живое давится собственной гнилью где возлежит пустоглазая самка исторгшая из себя смерть мертвая и беременная смертью слепая и немая но всевластная Йоли-Торум-Шань матерь этого мира что проку возиться с ледышками? вот она вечность и тьма изнуренная ветром не выдерживает рвется и в облачных лоскутьях скалится наголо обритая луна жестяное солнце этого горького горше алатырской махры мира где поневоле блаженны одинокие блаженны проклинающие и к лицу прирос волчий непримиримый оскал благодарно принимать? да барал я в грызло вашу веру и вашу совесть! но уничтожить падаль можно только вместе с самим собой йир кровавая жертва тягостный выбор между смертью и смертью однако смерть смерти рознь восходящие да идут своим путем нисходящие да идут своим путем дело за малым стиснуть эту уверенность в себе как в кулаке торум ёт отыр ёт вместе с Богом вместе с богатырем в клубящийся поток ветра унести сквозь кривые переулки сквозь колючку к дальней реке что течет на север к благословенной реке куда впадают все реки куда можно войти лишь однажды…
Детсад на пустыре начали строить в конце восьмидесятых, да так и не достроили, поскольку страна нашла себе другие занятия. С тех пор небо над ним было втиснуто в раму из ригелей, а ближнее пространство оккупировали перекрытия, намертво прижатые к земле собственной ненужностью. Металлурги, возвращаясь с работы, рассаживались на их шершавых слоновьих спинах, чтоб выпить водки, купленной в складчину. Из цокольного этажа выползали бомжи и терпеливо ждали, пока бутылка прекратит быть источником оптимизма и сделается стеклотарой.
Дневная смена закончилась часа три назад, и потому сейчас на плитах сидел один-единственный бомж, засушенный временем и невзгодами до спичечной ломкости. Свежего в нем было немного: ссадины, подернутые розовой, еще не успевшей почернеть, коростой. Центром его лица был спелый, изжелта-багровый фурункул с белой вершиной; глаза скрывались где-то на периферии, в проволочной щетине и складках морщин. Слышь, земляк, окликнул он Кравцова, купи ножик, да ты хоть погляди сперва, земляк. Какой еще ножик, спросил Кравцов. Кино про нидзю видал? вот такой. Не пизди, укоризненно сказал Кравцов. Бомж забожился, черкнув по горлу грязным, переломленным ногтем: вот бля буду, щас сам увидишь. Он ссыпался с плит, нырнул в амбазуру цоколя и тут же вылез назад с продолговатым газетным свертком в руках: на, гляди. В газете обнаружился слегка изогнутый, тронутый бурой ржавчиной клинок с круглой гардой и массивной рукоятью. Два стольника, объявил бомж. И куда я с ним, спросил Кравцов не столько бомжа, сколько себя. Стольник, взмолился бомж собрав рот в куриную гузку, земляк, да хули ты, в натуре, как не родной. Хер с тобой, стольник так стольник, согласился Кравцов, сам не зная, зачем, и спросил: а ты-то такое кино видал? Бомж, оскалив останки коричневых зубов, распустил рот в улыбку: я, зёма, много чё видал.
Заворачивая покупку в газету, Кравцов неловко зацепил острие большим пальцем. Тупое железо рвануло кожу, и он сунул палец в рот, ощутив языком лоскут отслоившейся плоти и металлический вкус крови. А ты газетку прилепи, посоветовал бомж. Столбняка мне только не хватало, ответил Кравцов. Он двинулся домой, держа порезанную руку на отлете. Винные капли крови редко и тяжело падали на землю и теряли свое естество среди частиц дорожной грязи.
Дома из кухонной двери высунулась Маринка, подруга жены: а вот и Ваня, садись с нами кофе пить. Внутри ее голоса жила влажная, обволакивающая ласка. Да мне бы палец перевязать, сказал Кравцов, порезался я. Маринка настойчиво завладела его рукой: я же, как-никак, врач. Все не по-людски, скривилась жена, а это что за металлолом? Объясняться не хотелось, и Кравцов сказал первое попавшееся: на улице нашел. Жена скривилась снова: выбрось, своего хлама девать некуда. Маринка, закончив перевязку, подняла голову: да ты чё? его почистить да на стенку, прикинь, стильно будет, у Ванечки вкус есть. Может, ты своего ненаглядного к себе заберешь, спросила жена, бери, недорого отдам. Маринка продолжила, будто и не слышала: Андрюшка Кабанов, одноклассник мой, на таких вещах вообще поехал, – голос ее увлажнился еще больше, глаза, расставшись с Кравцовым, смотрели куда-то внутрь, – ему бы показать, он историк, он разбирается, дать телефон? Дай на всякий случай, сказал Кравцов.
- Не с той стороны земли - Елена Юрьевна Михайлик - Поэзия / Прочее
- Трудно быть добрым. Истории вещей, людей и зверей - Людмила Евгеньевна Улицкая - Детская проза / Прочее
- Фениксы и сфинксы. Дамы Ренессанса в поэзии, картинах и жизни - Софья Андреевна Багдасарова - Изобразительное искусство, фотография / Прочее
- Хроники демонического ремесленника. Алхимик XI-XII - Тайниковский - Прочее
- Сказки народов мира о зиме - Автор Неизвестен -- Народные сказки - Прочее