Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Внезапно появилось в воспоминаниях некогда любимое одухотворенное лицо Елены, золотистые косы, глаза, полные восторга и трогательных сверканий. «Слышали ли она обо мне? – подумал он со вздохом. – Может, считает меня чудовищем, как эта Шумилова? Эх! С уверенностью давно уже забыла! Наверное, обращается в другом обществе эта… дочка генерала». Однако чувствовал вокруг себя какие-то легкие шорохи, какие-то дрожания воздуха, как если бы маленькие бабочки легко прикасались к его лицу и касались век. Удивился даже, так как впал в раздумье, охваченное воспоминаниями молодости.
В эту минуту Надежда Константиновна спросила его об адресе одного из товарищей в Нью-Йорке. Неуместные мысли развеялись сразу же, неожиданно наплывающие воспоминания улетели, вспугнутые.
– Глупость все! – шепнул. – «Ленин» по той же самой причине, что и другие псевдонимы: Улин, Ильин, Иванов, Тулин, а вернее, без всякой причины; по той же самой причине, по которой в Германии был доктором Йордановым, Модрачком в Праге, а здесь Рихтером. Ничего другого! Все глупость, пустяки, ничтожные ощущения по отношению к цели жизни!
Смеялся долго, дерзко и тихо над самим собой, и никто не был в состоянии отгадать его мысли. Тогда потому, что пересек уже невидимый Рубикон. На том берегу остались его личные чувства и мечты, на этом – стоял он, и с ним все, что намеревался совершить. Здесь ничего для себя не видел. Чувствовал себя наивысшим жрецом идеи, которую считал самой благородной.
Смеялся, следовательно, потому, что покинутое на противоположном берегу осталось таким жалким, мелким, навсегда далеким.
А теперь? Ах, да! Где записал адрес этого товарища из Нью-Йорка, откуда «Искра» получала два раза в году по сто долларов?
В Бретани встретился с матерью.
Разговаривали между собой короткое мгновение. Мария Александровна поняла душу сына. Все было вне его. Весь был в будущем, которое пытался строить. Не осталось в нем места для матери! Опечалило ее это, так как бедное любящее сердце матери жаждало любви и теплого чувства; хотело увидеть ребенка, сына.
Успокоилась, однако, быстро, так как чувствительная и полная снисходительности увидела, что в сердце Владимира места нет даже для него самого. Стал он человеком-машиной, работающим в соответствии с высшим велением, указывающим цель, далекую или близкую, только для него видимую.
Владимир целые дни, вечера и даже ночи проводил у моря.
Протискивался между выщербленными скалами, съедаемыми волнами и вихрями, и погружался в раздумье. Приглядывался, как набегающие волны прилива били в крутые обрывы, разбивались в пене и брызгах, отступали и снова мчались с шипом, гулом и бешеным плеском. Казалось, что не было у них силы нанести удар этим скалам, черным, твердым, извечным. Напирали, сталкивались с грудью берега и убегали…
Однако быстрые глаза Владимира заметили глубокие щели в обрывистых откосах, полные мрака впадины в гранитных латах скал и бесчисленные обломки, сваливающиеся с заливаемого водой прибрежного откоса.
Была это работа волн и их добыча.
««Пройдут века, – думал Ульянов, – и ничего от этой скальной крепости не останется! Седое, вспененное море начнет проникать туда, где сейчас старательный крестьянин бросает зерно на вспаханное поле. О, если бы море знало, чего хочет и к чему стремится! Увеличило бы в два раза усилие, умножило бы ряды могучих волн и захватило бы одним взмахом то, на что теперь, борясь бессмысленно, тратит целые века. Как так не поступить! Пронзаю и долблю грудь старых понятий и мечтаний, отрываю от них скалу за скалой, пространство за пространством, но знаю, что за этой преградой лежит под паром низина. Хочу ее захватить, залить волнами моих мыслей и возвести новую крепость, могучий замок, которого никто не сумеет захватить, никто!».
В это время волны убегали. Уже не достигали до скалистых мысов и темных заливов; успокоенные, потерявшие сознание, лизали они каменистые островки, разбивались бессильно об острые ребра выщербленных коралловых рифов и отходили дальше, все дальше, исчезая в белой купели моря, в перевернутой мгле, в бешеном танце вспененных волн, над которыми метались и парили чайки, крича стонуще:
– Буря! Буря! Буря!
Тогда он напрягал взгляд и искал рубцов на скалах; ран, причиненных бурлящим приливом. Ничего не замечал… ничего!
Гранитный обрыв стоял нерушимый, могучий и гордый, выставляя каменную грудь, издеваясь над морем и вихрями. Веяние бриза залетало сюда, роптало среди сухих, твердых трав, шипело в щелях и глубоких расщелинах.
– Не сила, но время! Время! Время!
Ульянов сжимал руки, хотел угрожать, проклинать и метать слова ненависти, но не мог и умолк, очарованный, онемелый.
На море загорались и пылали, передвигаясь от горизонта вплоть до узких побережий, покрытых гравием, полосы чудного света. Розовые, зеленые, золотистые – на рассвете; пурпурные и фиолетовые – в часы вечерней зари. Окутывали, ласкали, успокаивали взволнованное море, гневное без причины, без передышки.
Умолкало, плескалось покорное, обессиленное, мягкое. Журчало тихо, шептало горячо и трогательно, как бы поверяя тайну немым сказам и ощетинившимся берегам:
– Изменится все, а правда останется. Правда, живущая дальше, чем край, где солнце всходит и заходит… Далеко! Далеко!
– Где же она? – спрашивал Ульянов. – Где? Брось меня туда, и добуду я и отдам обнищавшему человечеству, залитому потом, кровью и слезами! Где?
Чайки подлетали легкой чередой и стонали:
– Буря! Буря! Буря!
Глава XI
Ульянов метался по комнате и говорил сам с собой, хотя и Крупская сидела у стола. Он совершенно не обращал на нее внимания, не замечал даже ее присутствия.
Выкрикивал, сжимая кулаки:
– Хорошо! Отлично! Комитет высказался за меня? Должны перенести «Искру» в Женеву? Теперь конец! Знаю, что будет… у меня нет сомнений! Плеханов захватит нашу газету! Буду вынужден порвать с Плехановым и другими, вступить в борьбу. Это огорчает… это меня угнетает!
Пошатнулся внезапно и упал без сознания. Ужасные судороги встряхивали застывшее тело; он скрежетал зубами и хрипел, завывая и бормоча несвязные слова.
Надежда Константиновна с трудом привела его в сознание. Он открыл глаза и сразу все себе припомнил.
Выругался и шепнул, глядя в окно, за которым поднималась грозная, кирпичная стена:
– Пиши!
Крупская сразу уселась у стола.
– Напиши Троцкому, чтобы поспешил с приездом в Женеву. Он приведет к разрыву отношений с Плехановым и его группой. Хочу остаться несколько в стороне. На всякий случай… Приготовь тоже письма к этим молодым студентам Зиновьеву и Каменеву. Это горячие головы и смелые сердца. Пусть приезжают. Плохо, что нет рядом никакого крепкого россиянина, плохо и неприятно, но на войне нельзя принимать во внимание то, кто берется за оружие. Будем драться! Напиши быстрее!
Совершенно разбитый, больной, лихорадочный Ульянов поехал в Женеву. Нашел уже там Троцкого. Долго советовался с ним и с прибывшим из Швейцарии Луначарским. Обрадовался, познакомившись с этим прекрасным оратором с голосом глубоким, благородным, возбуждающим доверие и уважение. Был это настоящий россиянин с высокой культурой и большими познаниями.
Ульянов был вне себя от радости.
«Такое приобретение! Такое приобретение!» – думал он, потирая руки.
Однако его радость скоро ослабла. Узнал Луначарского обстоятельно, нахмурил лоб и бурчал сам себе:
– Ну и что из того, что он россиянин? Несет на себе проклятие расы, этот ни на чем не опирающийся максимализм идеи. Верит в нашу победу, как в какое-то сверхъестественное чудо. Которое внезапно переменит мысли и человеческую природу. Святой Николай или российские, глупые, лакейские авось, эти наши «силы» имеют и над ним власть. Он пойдет за мной, но будет плакать и бить себя в грудь, когда увидит, что кровью будем утверждать наше право, что через неволю поведем человечество к свободе!
Троцкий скоро начал атаку на Плеханова.
Вся редакция «Искры» собралась в кофейне Ландолта. Обсуждали проект третьего съезда российских социалистов. Троцкий защищал программу, разработанную Лениным. Луначарский его поддерживал. Плеханов и Аксельрод разбивали доказательства новых членов партии. Однако рабочие и студенты, прислушивающиеся к дебатам, все-таки встали на сторону программы Ленина.
Троцкий, обращаясь к Плеханову, воскликнул с дерзким смехом:
– Вы, наверное, понимаете, товарищ, почему были мы поддержаны членами партии? Потому, что вы уже не знаете и не чувствуете рабочего класса. Эмиграция выела в вас чувство российской действительности, а ваши слова и мысли хороши для легальных социалистов европейских, не для нас! Становитесь уже экземплярами музейными.
С этого дня не только в комитете партии, но и в редакции «Искры» отношения с группой Плеханова так обострились, что Ульянов, Мартов и Потресов отказались от сотрудничества.