обладать ими как чем-то, что заполняет пустоту подходящих по форме психических ниш; скорее, нам хочется их использовать или наслаждаться ими так, чтобы это улучшало нашу жизнь. Желание жить хорошо удовлетворяется проживанием хорошей жизни. Но она не может заполнить и убить эту пустоту. Хорошая жизнь не прекращает заполнять ее, оставляя актуальной.
На первый взгляд, это более привлекательная картина, чем у Платона. Однако и она содержит фундаментальную платоновскую ошибку: тягу к вечности. Если бы только, фантазирует Платон, мы были не движущимися тенями, а недвижными, неизменными хозяевами теней. Если бы только «бытие» было существительным, а не глаголом. Ничего страшного, отвечает Аристотель: хоть это и глагол, его парадигмальная и центральная коннотация такова, что оно может быть и существительным. В этом смысле бытие есть деятельность (energeia), а не процесс (kinêsis). Скажем, строительство дома – это процесс. В каждое мгновение, когда вы его исполняете, он еще не исполнен. Поэтому каждое мгновение он остается незавершенным. Но рано или поздно он должен закончиться: как только дом построен, строительство завершено. Сравните это с хорошей жизнью. Она представляет собой деятельность, поскольку в каждый момент времени вы и хорошо живете, и хорошо пожили. Более того, в природе хорошей жизни нет ничего, что мешало бы жить ею вечно. В каждый момент времени хорошая жизнь завершена – и нет конца таким мгновениям. Таким образом, деятельности, как и платоническому сущему, свойственно полное присутствие. И все же она может длиться вечно. Вот почему аристотелевский бог, как наилучшая из сущностей, суть деятельность [196].
Когда Энобарб говорит о Клеопатре, что «она тем больше возбуждает голод, чем меньше заставляет голодать», он наполовину аристотелизирует ее [197]. Но его слова содержат и намек на кое-что другое: Клеопатра, полностью заполняя пустоту, тем самым расширяет ее. Именно эта возможность указывает на тягу Аристотеля. Платоническое бытие вечно наполняет желание, но убивает в процессе. Аристотелевская деятельность наполняет желание в каждый момент времени и может делать это вечно, тем самым оставляя его актуальным, живым. Тем не менее она все равно задерживает развитие желания, удерживая его в обсессивном (хоть, возможно, и приятном) бессменном паттерне. Может быть, богу, которому некуда развиваться, задержка развития и не помешает, но для простого смертного в ней нет ничего хорошего.
Желание, которое не удовлетворяется навсегда, можно удовлетворить на время. Сытный ужин утоляет голод, даже если мы снова проголодаемся. Это означает, что в будущем, если повезет, даже старые желания будут удовлетворяться по-новому. Так или иначе, наши желания многочисленны и разнообразны. Когда одно удовлетворено или подавлено, возникает следующее. А если и нет, старые желания изменяются и расширяются: то, что утоляет аппетит неофита, не годится для гурмана. Кроме того, множество наших желаний не фиксировано. Новые то и дело добавляются, прежние исчезают. Мир так устроен. Желанию вредит не что-то внутренне присущее ему или метафизическое, а нечто внешнее, историческое и контингентное – нечто, связанное с нами, с историческими обстоятельствами и пространством, учрежденным нашей любовью.
* * *
Платоновская концепция желания как пустоты изображает идеального возлюбленного как объект, завершающий любящего, идеально заполняя его. Она проецирует любовь непосредственно на любимого человека. В то же время предполагается, что все, что мы хотим сделать с возлюбленной, – это овладеть ею, сделать частью себя. Пруст пишет: «Пусть только войдет в нас незнакомый женский образ – и мы <…> не успокоимся, пока не превратим эту пришелицу в нечто похожее на нас: дело в том, что наша душа так же реагирует и так же действует, как и наш организм, не терпящий вторжения инородного тела и сейчас же старающийся переварить или же усвоить это нечто постороннее» [198]. Пруст описывает такую форму взрослой любви, которая неизбежна. Но вспомните о младенце, чья любовь к матери идентична. Мы могли бы назвать это аппетитизацией [199] желания, которая не столько искажает его, сколько отражает раннюю стадию потенциального развития – как пишет Ричард Воллхайм, «куколку, из которой вырываются последующие виды человеческих желаний» [200].
Один из признаков того, что любовь вырвалась на свободу, заключается в том, что сценарии, в которых участвует возлюбленная, обретают глубину и открытую концовку: мы хотим не просто владеть ею или сделать частью себя (что бы это ни значило на практике, в отличие от фантазии), но заниматься с ней различными видами деятельности, включая создание пространства, способствующего возникновению других видов деятельности, которые нам неизвестны заранее. Одной такой деятельностью будет секс – часто с репродуктивными целями. Создаваемое любовью пространство лишь на первый взгляд бинарно. В нем должно быть место не только для нашей любимой, но и (как правило) для детей.
Немногие согласятся с Платоном в том, что дети вторичны по сравнению с философией и следует скорее дать жизнь бессмертным философским историям, чем простому смертному потомству. Тем не менее тяга к бессмертию принесла здесь небольшие дивиденды, несколько уравновешивающие весомые издержки. Платон, например, приходит к тому, что размножение – не единственная и даже не привилегированная творческая деятельность, доступная влюбленным. Рождение историй – тоже совместное предприятие. Когда это предприятие удается благодаря расширению и обогащению, которое оно приносит желаниям влюбленных (не только друг к другу, но и к другим вещам), все больше и больше их ценностей становятся общими или согласованными. Вклад, который оно тем самым вносит в гармонию и благополучие их семьи, служит если и не лучшей альтернативой успешному воспитанию детей, то по крайней мере необходимым условием для этого. В этом смысле современные супружеские пары, чьи отношения основываются главным образом на так называемом интимном самораскрытии, являются наименее признанными платониками.
* * *
Мы уже используем грубые методы – диеты, тренировки, ортодонтию, косметическую операцию, – чтобы превратить себя и своих детей в людей, которых, как нам кажется, мы будем любить больше. Поэтому, даже если любовь и не отзывается на ценность, она стремится быть создателем таковой, то есть родить в прекрасном. Вскоре мы сможем манипулировать генами, чтобы произвести еще более радикальные изменениями, которые позволят, так сказать, переконфигурировать ребенка на одном конце жизни и значительно отсрочить смерть на другом. Тогда любовь действительно сможет победить все. Не будет ни смерти, ни насилия, ни боли и страданий – «ни войн, ни сражений на идеологическом фронте», а одни только «миллиарды балконов под солнцем» [201].
Противоядием от этой утопической картины служит одно из писем Джона Китса:
Если угодно, называйте мир «долиной созидания Души»! <…> Я говорю «созидание Души» – Души в