Они и сами не заметили, как подошли к дому. Инга подняла голову, посмотрела с тоской на ярко освещенные окна второго этажа – там отцовский кабинет, там его большой ореховый письменный стол, там зеленая лампа, там большой кожаный черный диван… Сердце ворохнулось в груди ощутимо, больно физически. Снова захотелось заплакать, зарыдать в голос, сполна отдаться дочернему отчаянию. Только нельзя. Раз Верочке обещала – нельзя. Да и не принято у них так. С детства отцом правило такое было установлено – эмоций своих не показывать. Эмоции – удел слабых. А сильные люди – они не плачут. Они любые удары судьбы с улыбкой на губах сносят – снисходительной, скептической, насмешливой…
– Ужин мне поможешь приготовить? Или с отцом посидишь? – обернулась к Инге Вера, поднимаясь на крыльцо. И тут же добавила сердито: – Ну, чего ты расквасилась-то? Прекрати сейчас же! Улыбнись, повеселее будь… Соберись, соберись, Инга!
– Ага, Верочка… Погоди, я соберусь… Сейчас обязательно соберусь…
– Пап! Инга приехала! – крикнула Вера жизнерадостно, только они вошли в дом. – Сейчас к тебе поднимется! Встречай давай!
Инга, не сняв ботинок и куртки, торопливо понеслась вверх по лестнице, прыгая через три ступеньки и одновременно пытаясь натянуть на лицо легкомысленную улыбку. Он уже ждал ее в кабинете – успел с дивана подняться. Стоял, опершись дрожащей рукой о спинку стула, плескал из глаз чистой свеженькой радостью.
– Ну-ка, ну-ка, дай я на тебя посмотрю… Похудела, побледнела моя дочь… А все равно хороша, чертовка! Здравствуй, здравствуй… А чего глаза такие? Плакала, что ли? По какому такому случаю?
– Да это я от радости, пап! Так соскучилась…
Ни Верочку, ни Надю никогда в жизни он не назвал бы чертовкой. Инга это прекрасно знала. Только она могла вот так влететь к нему в кабинет без разрешения, обхватить за шею, попрыгать рядом, повизжать по-щенячьи. Плевала она, как говорится, на все его установки и правила. И сильной быть не хотела. И слишком сдержанной в эмоциях – тоже. Может, оттого и любил он ее по-другому? Она могла сделать ему больно, и предъявить любую свою обиду, и поступить по своему усмотрению, умного совета не спрашивая, а все равно любил…
– Ну что ты на меня так смотришь? Как лань загнанная? Совсем постарел твой отец, да? Расклеился? Что ж, всему когда-нибудь свой законный конец приходит…
– Не говори так, пап! Что ты? И совсем даже ты не расклеился… И выглядишь хорошо!
– Не ври, Инга. Ты не умеешь врать. Хотя правильнее будет – не любишь. Ведь так? Не уметь и не любить – в этом деле две большие и откровенные разницы…
Она подняла на него глаза, улыбнулась коротко, быстро и жалко пожала плечами, как стеснительная девочка-подросток. Он предлагает, чтоб она правду ему говорила, что ли? Что выглядит он ужасно? Да она чужому человеку никогда б не осмелилась сказать такое, а тут – отцу… И не в том дело, с неумением или с нелюбовью она врет. Тут дело в искренности этого вранья, с каким посылом оно из души твоей идет. Иногда оно в сто раз любой правды дороже и любых жалостливо-сочувствующих причитаний. Потому что любой человек перед горем своим личным слаб. Не нужна ему никакая об этом горе правда. Хотя отец ее – он не любой. Он всегда был сам по себе, в любых жизненных обстоятельствах…
Она вздохнула коротко, постаралась улыбнуться ему беззаботно. Главная теперь у нее задача – не заплакать. Совсем уж будет из ряда вон, если она сейчас заплачет. Потому что никогда, никогда она своего отца таким старым и больным не видела и даже представить себе не могла, что он может вот так трясти рукой, опираясь о край стула, и что смотреть может так, пропуская радость от встречи через острую физическую боль и страдание, что будет ей невообразимо страшно ощущать под быстрыми объятиями съеденное тяжелой болезнью сильное когда-то мужское тело, которое, бывало, и руками не обхватишь, и подпрыгнешь десять раз, чтоб поцелуем до щеки дотянуться…
– Ладно, молчи уж. Ишь, напряглась как. Не говори ничего, ладно? Ты у меня девушка умная, и я не дурак пока, потому и без слов лживых обойдемся. Давай лучше поговорим. Присядь-ка вот здесь, напротив…
Он долго усаживался в черное кожаное кресло, пристраивал себя к нему, будто извиняясь за свою болезненную неуклюжесть. Инга бросилась было ему помочь, но он отверг ее порыв нервным сухим жестом – угомонись, мол. Уселся наконец в любимую свою позу, закинув ногу на ногу и сложив руки аккуратненькими сухими палочками на подлокотниках. Острая коленка выпятилась жалостливо через брючину, все лезла и лезла Инге в глаза, никак не давала сосредоточиться, и все время хотелось сползти с кресла, уткнуться лбом в эту коленку и зарыдать громко, в голос, и выть, и причитать сквозь беспорядочные рыдания всякую чушь…
– Ну, как ты живешь, дочь? Давай про все мне рассказывай. По-прежнему одна?
– Я не одна, пап… Я с дочерью. Ничего живу, хорошо, можно сказать. Зарплату вот недавно на сто долларов повысили…
– Ценят, значит?
– Ага, ценят…
– А Анюта как? Все в театре своем наплясывает? Ты бы уж определялась с ней как-то. Пора чем-то стоящим девчонку увлечь. Шахматами, например. Что это за занятие – балет? У нее головка светлая, с ней заниматься серьезно надо!
– Хорошо, пап, я займусь.
– Займись, Инга, займись. А как свекровка твоя бывшая поживает? Не доела тебя еще до косточек?
– Нет, пап, целы еще мои косточки, – грустно улыбнулась ему Инга. – Да ты не переживай, я просто так не дамся! Зубы сломает она о мои косточки!
– Ну да, ну да… Да только я не о том, дочь… Мне вообще в принципе не нравится, что ты в сиделках себя похоронила! Ну, развелись вы с Толиком, это я понимаю… Так вам надо было, значит. Только освобождать своего бывшего мужа от его прямых обязанностей ты совсем не должна была. Что это за подмена такая нелепая? Каждый ребенок своего родителя сам богу отдает, ни на кого это дело не сваливает. Права не имеет.
– У нас такой договор с Толиком, папа…
– Да знаю я ваш договор! Бессовестный договор этот. И Толик твой бессовестный, вот что я тебе скажу! Пользуется тем, что женщине жить негде…
– Так ведь и в самом деле негде!
– И все равно не стоит так унижаться, Инга! Сюда бы приехала, здесь бы жила! Дом большой, всем места хватит! И Анюту бы вырастили…
– Ну, это легко сказать, пап. Все не так просто на самом деле. Она ведь, Анютка, тоже уже личность, хоть и маленькая. Так постановить может, что и не пикнешь. Вся в нашу породу пошла. Оторви ее от любимого занятия – сбежит обратно. Она там, в театре своем, корнями успела порасти, примой стать. Тоже, между прочим, карьера. С пяти лет, считай, танцует. Попробуй навяжи ей теперь свое решение. Все равно по-своему сделает.