„свирепейшей имманенции“. Зло имманентно человеческой жизни, его нельзя
оправдать, его можно только
принять или не принять. А это как-раз и есть область чувства, а не рассудка, психологии, а не логики.
Мир можно или принять, — т.-е. жить, или не принять,— т.-е. умереть. Логические доводы и в том, и в другом случае бессильны; здесь мы имеем перед собою два различных психологических типа.
Сначала о людях, не принимающих мира. ,,...Я мира этого Божьего не принимаю, и хоть и знаю, что он существует, да не допускаю его вовсе, — говорит Иван Карамазов Алеше. — Я не Бога не принимаю, пойми ты это, я мира им созданного, мира-то Божьего не принимаю и не могу согласиться принять“. — „Это бунт“, — отвечает ему Алеша, на что Иван замечает: „Бунт? Я бы не хотел от тебя такого слова... Можно ли жить бунтом, а я хочу жить“... На этот раз прав однако не Иван, а сюсюкающий младенец Алеша: действительно, мысли и чувства Ивана — бунт против всего существующего, неприятие мира. Логический исход такого бунта — самоистребление, и сам Иван Карамазов это глубоко чувствует и понимает: бунтом жить нельзя, — говорит он. Да, бунтом жить нельзя; не принимая мира, можно только умереть. Я знаю, — продолжает Иван, — что простая и горькая земная правда заключается в том, что страдание есть, что виновных нет, но жить по этой правде я не могу согласиться: „что мне в том, что виновных нет и что все прямо и просто одно из другого выходит и что я это знаю — мне надо возмездие, иначе ведь я истреблю себя. И возмездие не в бесконечности где-нибудь и когда-нибудь, а здесь уже на земле“... Но возмездия нет; Иван это знает, а значит, — ему остается только истребить себя, потому что бунтом жить нельзя.
Однако Иван не истребляет себя, не доходит до логического конца; вместо него это совершает над собою более последовательный безымянный NN, от имени которого Достоевский поместил письмо в своем „Дневнике писателя“ (1876 г., № 10). Это письмо самоубийцы, объясняющего, почему он истребляет себя. Почему же? Потому, что он не принимает мира, подписывает ему смертный приговор, твердо доходит до логического конца. „Какое право имела эта природа производить меня на свет, вследствие каких-то там своих вечных законов? Я создан с сознанием и эту природу сознал: какое право она имела производить меня, без моей воли на то, сознающего? Сознающего, стало быть, страдающего; но я не хочу страдать — ибо для чего бы я согласился страдать?“ — так начинает он свое письмо. Во имя чего ему страдать? Во имя гармонии целого? Но какое ему дело, „останется ли это целое с гармонией на свет после меня, или уничтожится сейчас же вместе со мною.“... Да к тому же через несколько мгновений вечности непременно погибнет человечество, непременно умрет земля, — во имя чего же страдать? „В этой мысли (о грядущей гибели мира) заключается какое-то глубочайшее неуважение к человечеству, глубоко мне оскорбительное и тем более невыносимое, что тут нет никого виноватого“. Но наиболее „невыносимо возмутительной” является для него мысль о бессмысленных страданиях без всякого возмездия, о тысячелетних, бессмысленных истязаниях человека... Всего этого он не может вынести, он не принимает мира, он провозглашает бунт, неприятие мира, его уничтожение: „я присуждаю эту природу, которая так бесцеремонно и нагло произвела меня на страдание — вместе со мною к уничтожению. А так как природу я истребить не могу, то истребляю себя одного“...
Неприятие мира есть самоистребление. И против этого бессильны все логические доводы. Существуют ли бессмысленные, неоправданные страдания? Да, существуют; почти всегда осмысленная трагедия одного является элементом бессмысленной драмы для другого. Трупик утонувшего мальчика, растерзанный собаками ребенок, случайно убитый камнем человек, — все это нелепые, бессмысленные, неоправданные страдания. „Страдание есть, виновных нет“, — вот земная, человеческая, тяжелая правда; кто не может, подобно Ивану Карамазову, согласиться жить по этой правде, кто, следовательно, не принимает мира, тому остается только истребить себя, как это и сделал безымянный самоубийца, — а нам остается только молча обнажить голову перед этим фактом и признать свое бессилие переубедить таких людей логическими доводами.
Но не в логических доводах тут дело, а в непосредственном чувстве, которое сильнее всех рассуждений и которое даже взбунтовавшихся заставляет фактически примириться с миром. Отчего, действительно, так редко истребляют себя люди на основании одних логических доводов? Отчего не истребил себя Иван Карамазов, вполне ясно понимая, что страдание есть, а виновных и возмездия нет? Отчего? Оттого, что непосредственное чувство оказалось сильнее его бунта, оттого, что он не принимал мира умом, а не чувством. И сам он это сознавал. „...Не веруй я в жизнь, — говорит он Алеше, — разуверься... в порядке вещей, убедись даже, что все напротив, беспорядочный, проклятый и, может быть, бесовский хаос, порази меня хоть все ужасы человеческого разочарования, — а я все-таки захочу жить и уж как припал к этому кубку, то не оторвусь от него, пока его весь не осилю! ...Центростремительной силы еще страшно много на нашей планете, Алеша. Жить хочется, и я живу, хотя бы и вопреки логике. Пусть я не верю в порядок вещей, но дороги мне клейкие, распускающиеся весной листочки, дорого голубое небо, дорог иной человек, которого иной раз, поверишь ли, не знаешь, за что и любишь, дорог иной подвиг человеческий... Клейкие весенние листочки, голубое небо люблю я, вот что! Тут не ум, не логика, тут нутром, тут чревом любишь“... И младенец Алеша соглашается с Иваном, что „все должны прежде всего на свете жизнь полюбить“. — „Жизнь полюбить больше, чем смысл ее?“ — спрашивает Иван. — „Непременно так, полюбить прежде логики, как ты говоришь, непременно, чтобы прежде логики, и тогда только я и смысл пойму“...
Вот путь принятия мира, путь оправдания мира. Объективного смысла жизни нет, мировое зло не может быть оправдано, — и все-таки мы принимаем мир силой непосредственного чувства; и опять-таки это непосредственное чувство — неопровержимый психологический факт. Конечно, он не общеобязателен: у кого центробежная сила пересиливает центростремительную, тот оторвется от земли, от жизни, от мира, тот истребит себя; для того одна неоправданная слеза отравит всю жизнь всего мира. Но ...центростремительной силы еще страшно много на нашей планете; и эта центростремительная сила — жажда той самой полноты бытия, которая является критерием субъективной осмысленности жизни. Страдания есть, виновных нет, — так всегда было, так всегда будет; и мы