Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это – частность, но за ней открывается и общее: в таком трансформируемом мире герою очень трудно утверждать ценности, отстаивать свою позицию, да так, чтобы читатель ему поверил и проникся его правотой. Почва, в которую он должен упираться, расплывается, ускользает, подмигивая, из-под ног.
Вот мы и добрались до главной, встроенной проблематичности этого дискурса. Очень трудно постичь способ его взаимодействия с реальностью, а вместе с этим – объем и характер авторских притязаний. Одни установки здесь противоречат другим, нейтрализуют их.
Пишет ли Быков о действительной российской жизни, о ее истории и метафизике, о ее подлинных драмах и тенденциях? И да, и нет, потому что ради наглядного обнаружения этих тенденций, ради выявления самой глубинной и суровой сути этой жизни он позволяет себе художественную свободу, переходящую в полный произвол. Его историософские воззрения и догадки чрезвычайно интересны, остроумны, порой глубоки – но они извлекаются из материала, почти до неузнаваемости преображенного игровым, свободно парящим авторским воображением.
Хочет ли Быков вести диалог с читателем, делиться с ним своим своим интеллектуальным опытом, воздействовать на его представления, на его «чувство жизни»? Иными словами, наследует ли он традиции проблемной, взыскующей литературы? И да, и нет. Быков, с одной стороны, декларативно отказывается от претензий на тяжеловесно-серьезное отображение действительности, предполагающее суждения, оценки, уроки. Однако с озорством, фантазийностью, улетностью соседствует явная тенденция – если не к учительству, то к заявлению собственного взгляда на жизнь, своей шкалы ценностей. «Остромов» (как и другие произведения Быкова) полнится максимами и афоризмами, претендующими на глубину, общезначимость. В таком, например, духе: «…проклятие раздавленного человека имеет силу, небольшую, но силу; и это не то что справедливость… но равновесие, один из фундаментальных законов» (обратим внимание: автор тут вещает как бы от лица самого бытия). Или: «Есть угол зрения, которого никто не должен себе позволять: нельзя смотреть на мир глазами выброшенного щенка, глазами потерянного ребенка, одинокой матери, узнавшей, что она больна неизлечимо…».
Напрашивается вопрос, который только формалисты 20-х годов могли воспринимать как детски-наивный: это прием или всерьез? Потому что при таком подходе все моральные, религиозно-философские, социокультурные суждения автора рискуют оказаться под знаком потенциального «приема».
А может быть, все эти вопросы излишни? Вот в финале романа «Эвакуатор» Игорь, «придумщик америк», вступает в диалог с реальным миром – и объявляет, что не хочет иметь с ним ничего общего, во всяком случае, не собирается становиться переустроителем мира, борцом против его несовершенства. Всему этому он предпочитает «эвакуацию в чудесное пространство вымысла». В терминологии Игоря эвакуатор и означает – фантазер, создатель вымышленных миров, словесных вселенных, куда могут переместиться все, готовые ему внимать. Кто сказал, что не следует без крайней надобности умножать сущности? Достопочтенный Оккам, безнадежно устаревший вместе со своей бритвой. Нынче, да еще в сфере искусства, она никого не обязывает и не страшит.
Но писатель, похоже, не готов полностью отождествить себя с Игорем. В его книгах «план содержания» связан с массивом реальности, с вчерашними, сегодняшними и завтрашними заботами и проблемами российской жизни – но слишком уж тонкими нитями, допускающими свободное парение и пируэты. Вот и получается, что изобильная, брызжущая идеями, образами, неожиданными ходами и поворотами проза Быкова зависает между полюсами, точнее – колеблется, осциллирует между ними: не поучение – и не совсем развлечение, не художественное исследование – и не самозабвенное фантазирование, не размышление об уделе человеческом – и не авантюрно-триллерное повествование. Всего этого есть понемногу в каждом быковском тексте, и все сбивается в многоцветный, сильнодействующий коктейль. Пейте на здоровье, балдейте – эффекты будут разнообразными и стимулирующими.
Нет, я вовсе не собираюсь предъявлять писателю обвинения в равнодушии, релятивизме или, не дай бог, цинизме. Спасибо ему за яркость, изобретательность, да попросту за талант. И за то, что он поднял бунт против постмодернистской ситуации в культуре – ситуации, когда на мир смотрят исключительно сквозь мелкие осколки кривого зеркала. Но бунтует он внутри этой ситуации, нарушая одни конвенции и запреты, соблюдая другие, и чувствует себя при этом абсолютно комфортно. А слабо последовать примеру пушкинского князя Гвидона, который «вышиб дно и вышел вон»?
2012
Литература и революция
Да, в советское время это была расхожая, дежурная тема исследований и разглагольствований, во многом пустопорожних. Однако предмет не был выдуманным – произошла в 1917 году в России грандиозная революция (хоть и назови вторую ее фазу октябрьским переворотом), и событие это, равно как и последовавший десятилетний период нового жизнеустроения, получило масштабное и многостороннее отображение в прозе 20-х годов. Несмотря на то что раннесоветская литература была вовсе не свободна от цензуры и идеологического давления, невозможно оспаривать, что в ту пору были созданы яркие произведения на тему революции и послереволюционного переустройства. Достаточно назвать имена авторов: Пильняк и Бабель, Ал. Толстой и Булгаков, Артем Веселый и Леонов, Вс. Иванов и Платонов, Эренбург и Зощенко. В их произведениях ревели ветры времени, радикально менялся жизненный пейзаж, героев погребало под обломками рушащегося мира или возносило на невероятные вершины… И это не говоря о прозе, созданной писателями-эмигрантами.
В России 90-х годов прошлого века тоже совершилась революция, пусть и с обратным социальным знаком, пусть и куда менее кровопролитная. Но масштаб изменений – вполне сопоставим.
В стране произошла почти мгновенная по историческим понятиям, почти магическая смена – не просто декораций, а всего жизненного уклада. Как это пелось в старой советской песне? «За годы сделаны дела столетий». Семидесятилетняя советская цивилизация, связанный с ней жизненный порядок, система ценностей и приоритетов, матрицы мышления и поведения – все рухнуло в одночасье. Исчезли идеократическая властная система и планово-командная экономика, воцарились свобода слова и гражданские права, вожделенный рынок оказался на пороге.
Ну, а что же литература? Сумела ли она соответствовать размаху событий и перемен? Оказалась ли она в этом смысле хотя бы на уровне достижений и открытий раннесоветской прозы? Ведь климат, атмосфера были, казалось, несравненно более благоприятными – страна и общество выходили на широкую либерально-рыночную дорогу, а авторы могли наслаждаться долгожданной свободой самовыражения!
Что ж, взглянем ретроспективно, каким образом, точнее, в каких образах и формах российские писатели 90-х – нулевых отображали бурные события десятилетия, осмысляли и оценивали их, подводили итог. Имея при этом в виду: художественное произведение, даже впрямую развернутое к историческим явлениям и событиям, вовсе не обязано открывать нам некие сокровенные и значимые истины о состоянии реальности. Нет, максимум, на что тут можно рассчитывать, – это субъективная картина мира в глазах и сознании писателя, будь она сколь угодно яркой и проникновенной. Но, может быть, совокупность таких отображений способна кое-что сказать не только о самих авторах, но и о действительности, о ее поветриях и тенденциях, об откликах индивидуального и коллективного сознания на ход событий?
Начнем с рубежа 80–90-х, с поры предвестий и ожиданий грядущего катаклизма. В ту пору прогремела небольшая повесть А. Кабакова «Невозвращенец». Этот компактный текст, явившийся среди половодья обновленческих упований, поражал читателей леденящими картинами близкого (1993 год?) распада страны, войны всех против всех, кровавого беспредела. Еды в обрез, товаров ноль, валюта – талоны, улицы и площади во власти банд самых причудливых идеологических окрасов.
На этот «апокалипсис в картинках» накладывалась несколько невнятная фабула с перелетами героя-«экстраполятора» на машине времени из позднего застоя в хаос 90-х и обратно, по заданиям интересующейся будущим Госбезопасности. Мораль повествования: чума на оба ваши дома, и на застойную стабильность под колпаком КГБ, и на хирургическую операцию перестройки (в повести – «реконструкции»).
Текст этот по сути был объективацией интеллигентского отвращения к советской реальности и интеллигентского же ужаса перед лицом распада этой реальности. Фактография и колорит во многом позаимствованы из сцен занятия Киева отрядами Петлюры в «Белой гвардии» Булгакова. К чести А. Кабакова, он проявил незаурядную чуткость к «шуму времени», в котором ясно различил катастрофические обертоны. Да и с хронологической привязкой угадал – страшные события повести развертываются в 93-м году, воистину ставшем самым драматичным в послесоветской истории России.
- Разговор в комнатах. Карамзин, Чаадаев, Герцен и начало современной России - Кирилл Рафаилович Кобрин - Публицистика
- Коммандос Штази. Подготовка оперативных групп Министерства государственной безопасности ГДР к террору и саботажу против Западной Германии - Томас Ауэрбах - Публицистика
- Ленин в судьбах России - Абдурахман Авторханов - Публицистика
- Семь столпов мудрости - Томас Лоуренс Аравийский - Публицистика
- Ядро ореха. Распад ядра - Лев Аннинский - Публицистика