приглядывать. Волхв у них был, научил. Надо думать, они и до нас каких-то горемык этак умучили, тоже ходили одни с медведем — с настоящим, а не как вот Сиплый, — да запропали.
— Так и чего? — не выдержав, спросил кто-то.
— Чего… Идём, а нас дубиной по затылку, да и заперли. Оклемались мы с Рыжаком — темно, ничего не понять. Добро, Рыло нас отпер, он-то на воле остался, про него не ведали. Медведя уж вяжут, несут топоры да колья… Взяли мы грех на душу, положили их мало не всех, да и волхва тож. Они хотя и первые начали, да всё одно… С той поры мы медведя не водим, да и Сиплого в медвежьей шкуре я боле не видал.
— Надо оно мне, — послышался тонкий, надорванный голос Добряка. — Я и честным трудом прожить могу.
Кто-то захохотал, а после Тишило сказал:
— Да уж слыхал, жёнку себе нашёл! Она-то ведает о тебе?
— Ну, кое-что ведает…
— И дочь-то у вас, а? Ей твоё уменье передалось?
— Это уж не твоё дело! Чё расспрашиваешь-то, а?
— Да я ж чего приехал: нынче на торговом пути добрая пожива, да толковых молодцев поди сыщи. Первуша у нас голова, такое выдумывает, не зря мы его Затейником кличем, весело с ним. Так вы б, может, с нами, а? И дочь твою к делу приставим, среди моих ребят ей мужа подыщем…
Тут в корчме загрохотало, будто что ударило по столу, а потом ещё, и что-то упало, гремя. Заахали, закричали люди, и свет померк — видно, лучина погасла. Завид на завалинке вздрогнул.
— Я т-те дам, паскуда! — сипло закричал Добряк. — Ещё про дочь мою хоть словом обмолвишься, я т-тя задавлю! Она у меня рукодельница, и ткать мастерица, и по хозяйству управится, а ты, оглоед, этакое смеешь нести? Не коснутся её эти дела поганые, и мужа ей справного подыщу, а не такого злыдня да голодранца! С тем, кто разбойничает, я ей быть не дозволю, а ежели ещё ко мне с этакими разговорами сунешься, я те ноги-то выдерну да задом наперёд приставлю!
Вышел он, только дверь стукнула, Завида впотьмах не заметил, пошёл прочь торопливым шагом. Завид уж думал, он медведем выскочит, ан нет, человеком.
В корчме всё было тихо, а потом как поднялся смех! По коленям себя хлопают, всё приговаривают: ишь, мол, каков Добряк, не изменился. Угроз его вовсе не забоялись. Отсмеявшись, опять разожгли лучину да принялись вспоминать, какие дива им встречались.
Мало не всю ночь они не спали, и Завид не спал, слушал. Про росстань, на которую не вдруг набредёшь, да будто стоит у этой росстани проклятая корчма, а в ней нечисть гуляет. Бают, попадёшься им на глаза, к себе зазовут, а кто туда войдёт, тот уж к людям не воротится. И вот будто бы мужики наехали на эту корчму.
— Видим — росстань, — говорит Невзор, — да откуда бы? Сроду на этом пути не бывало росстани. Дом стоит, огни, шум, а нам, вишь ты, не по себе. Рыло говорит, мол, повернуть бы от греха. Поворачиваем назад, сколько-то едем — опять эта росстань! Слышатся голоса да смех, а огни-то зелёные, дикие.
— Так и что же, вошли вы в эту корчму? — спросил чей-то юный голос. Видно, Первуша любопытствовал.
— Какое там! Опять повернули. Едем, едем — росстань! Тут уж всех проняло. Бросили мы телегу, бросили и лошадку, дрожим под кустом, позакрывшись листом. Уж просветлело, всё стихло, мы лишь тогда осмелились поглядеть. Стоит, вишь ты, корчма сгоревшая, как есть порушенная, уж затравянела вся. Крыша у ей провалилась, лавки, столы во дворе изломаны, мы в дверь — а у печи будто людские кости!
— Охти, не к ночи бы поминать! — пробормотал Мокша. — Мне и посейчас в дурных снах та корчма видится.
— Так и чего вы?
— Да, стыдно молвить, кинулись прочь! Один Добряк остался, могилу за домом вырыл да кости те схоронил. Мы его дождались да и поехали, слова друг другу не говоря. Сколько-то отъехали — да вот, всего ничего, как отсюда до околицы, как за спиной что-то ухнет, мы глядим назад — ни росстани, ни корчмы.
— Чур меня, чур! — забормотал Мокша.
— Эх, — невесело сказал и Тишило, — тоска взяла. А помните, как Добряк с водяницами плясал?
— Как же, забудешь!
— Этакое он от жёнки небось утаил!
Отсмеялись мужики, и теперь уж Тишило начал рассказывать о том, что у них нового да чем живут, какие дела проделывают. Завид слушает и думает: не у тех оказался. С Тишилой да с Первушей, пожалуй, они бы и птицу-жар добыли, а у Невзора он до старости в хлеву просидит. Этакой ли жизни хочет?
На другой день стал он к Первуше приглядываться. Всё думает, как бы заговорить, да боится, что не успеет, уедут мужики. Но они вроде не спешат.
Красив Первуша. Волос у него золотой, глаза, как небо, ясные. Похаживает в расшитой рубахе, в сапожках, держится гордо, будто купеческий сын, поди подступись к такому. Завид подходит, рот открывает, да язык ко рту липнет, ни слова не вымолвить.
Заметил Первуша, сам беседу завёл.
— Что, — говорит, — не тоскливо ль тебе, добру молодцу, дни в корчме просиживать? Вижу, парень ты удалой, а нам этакие-то надобны.
У Завида дыханье от радости спёрло.
— Возьмёте? — спрашивает. — Мне… Я…
Первуша глаз сощурил, глядит, оценивая.
— Не всякого берём, — отвечает, — да вижу, из тебя выйдет толк. Сам за тебя поручусь.
Обрадовался Завид, благодарит, а Первуша только смеётся — мол, должен будешь. А потом и спрашивает:
— Отчего ты с нами-то просишься? Так, для забавы, али златом-серебром разжиться, али мечта у тебя какая имеется? Выслушать хочу, а то, может, нам и не по пути. А ну как ты душегуб лютый, а мы-то крови не льём, греха не берём!
Говорит так-то, а сам смеётся да золотой ус подкручивает.
Завид решил о проклятье смолчать. Рассказать всегда успеет, да вдруг такого ещё и не возьмут, побоятся, что шерстью обрастёт некстати. Подумал и говорит:
— Злата и серебра не надобно, а мечта имеется: хочу добыть птицу-жар, что в царском тереме живёт.
— Удивил! — говорит Первуша. — Ну, парень, удивил. На что ж тебе та птица?
— Да вот — мечта. Ты будто выдумывать горазд. Выдумаешь, как в царский терем попасть?
Задумался Первуша, головой качает. Как бы не отказал!
— Я ещё про схрон ведаю, — торопливо добавил Завид. — Недалеко, в Перловке. Один человек там всё нажитое прятал, рассудил, что в этаком месте не станут искать.