Онисим со скрещенными на груди руками сидел на деревянной скамье. Дьякон возле него призывал милость свыше. Таинство развивалось наподобие трагедии, в которой все принимали участие и которая каждый раз проводилась различно, с небольшими изменениями. В те времена были намечены только главные моменты священнодействия; слова же можно было выбирать по вдохновению, и гений или страстное возбуждение, в зависимости от чувства и переживаний, придавали им самую разнообразную окраску, всегда новую…
* * *
Во время этой церемонии Миррина не оставалась равнодушной зрительницей: она то была охвачена жгучей жаждой действия, чувствуя в себе приток непреодолимой силы, ищущей применения; то ее наполняло сознание какой-то странной пустоты, и она испытывала изнеможение страшное и в то же время пленительное. Как и всех остальных, ее, после минуты возбуждения, наполняло страстное томление, томление желания и обладания. Но в то время, как остальные христиане приписывали это нетерпеливое ожидание божественному влиянию и жаждали постоянного присутствия божества, ее сердце призывало только земные радости, которые теперь были для нее недосягаемы.
– Я больше никогда не увижу его, никогда! – говорила она Аристодему. – Никогда больше я не буду принадлежать ему, не буду держать его в своих объятиях! А мне еще так много хотелось спросить у него, так много… Я не успела. И я ничего больше не узнаю, все кончено! Не узнаю о том, что он видел, что делал, о людях, которых он знал, о женщинах, которых любил. Узнать весь мир через его глаза, ум, чувства… Как это было бы чудесно! Его нет, мир умер вместе с ним, и меня тоже больше не существует…
Страшное сознание бессилия, изнеможение, вихрь воспоминаний о былом счастье, которые жгли тело, точно огнем, в то время как глаза проливали горькие слезы, любовь, не знающая пределов, ненасытное желание – и пустота!
Спустилась ночь. Христиане спали под деревянными колоннами. Одни из них молились или слушали рассказы о прежних мучениках, о проявленном ими мужестве перед лицом смерти – рассказы, сделавшиеся теперь легендами. Когда они молчали, можно было различить в воцарившейся тишине трепетание большого города, погруженного в сон.
Аристодем лежал рядом с Мирриной в глубине портика. Он говорил с ней нежно, сам умиленный, но она не обращала никакого внимания на его слова. И, так как она не шевелилась, находясь в состоянии какого-то оцепенения, он привлек ее в свои объятья и стал тихо укачивать…
Взошла луна; они лежали в тени, падающей от колонны, и не могли видеть друг друга. Но внезапно лунный свет озарил почти обнаженное тело Миррины. Равнодушная ко всему, что не было опьянением ее чувств, она даже не взглянула на человека, которому только что отдалась. Аристодем, преисполненный благодарности победителя-любовника, долго любовался юным и округлым коленом Миррины, освещенным этим спокойным и бледным светом, среди раскинутых одежд. Потом он наклонился и почтительно поцеловал ее в лоб, ибо он ценил женскую красоту и восхищался деталями ее, которых люди менее опытные или более грубые не заметили бы.
– Колени, Миррина, тоже имеют свое выражение. Твои колени светятся улыбкой и юностью колен Афродиты, когда она выходила из пены морской. Женщина, обладающая ими, может гордиться.
И только в это мгновение Миррина, казалось, поняла, что он все-таки существовал, что он был рядом с ней, что это ему она только что принадлежала. И эти слова, эти слова, она уже слышала их! Это были слова, которые ей говорили другие любовники еще задолго до того, как она узнала Феоктина; любовники, которые хотели придать купленным объятьям некоторую долю красоты, хотя бы для того, чтобы создать иллюзию наслаждения.
Все ее прошлое, давно забытое, которое смешалось в ее воспоминаниях с воспоминанием о Феоктине, вдруг ожило в памяти, наполнив ее ужасом и отвращением. Значит, не Феоктин – се последний, ее единственный возлюбленный? Перед ней был этот человек. Все было осквернено, все погибло! Теперь она окончательно перестала понимать, какой был для нее смысл в смерти. Она снова превратилась в Миррину, маленькую куртизанку – и только куртизанку, рабыню богини и мужчин… Она крикнула:
– Убирайся вон!
– Миррина…
– Убирайся!
С тех пор она не хотела его больше видеть и отворачивалась при его приближении. Вообще она ни с кем больше не говорила, не произнесла ни слова до того дня, когда стационеры Перегринуса повели ее на казнь вместе с остальными христианами…
* * *
Перед смертью Миррина произнесла только одно слово. И, конечно, ему-то она и обязана своим ореолом.
Казнь христиан происходила недалеко от теменоса на естественной террасе, поросшей старыми оливковыми деревьями. Язычники Коринфа и несколько человек, сочувствующих новой вере, собрались группами на каменистом склоне Акрокоринфа, чтобы присутствовать при казни. Евтропия была слишком важная дама, и Миррина никогда ее не видела раньше. В противном случае она узнала бы ее в числе зрителей: жена Веллеия хотела усладить свои взоры зрелищем последних минут ненавистной соперницы. Большинство людей, в противовес животным, испытывают особое сладострастие при виде страданий, не разделяемых ими.
Аристодем скрылся: ничто не удерживало его среди заключенных, с тех пор как Миррина оттолкнула его. Он решил купить себе свободу дорогой ценой; этого только и ждал от него Перегринус. Ретик поспешил принести клятвенное отречение.
Странный каприз, жестокая фантазия руководили казнями осужденных. Некоторых осудили к распятию на кресте, которое было запрещено Константином только в самом конце его царствования, четверть века спустя. Другим досталась виселица, третьим – меч. Некоторые должны были служить мишенью для стрелков из лука. А иные, главным образом женщины, привязывались за ноги к стволам дерева, связанным веревкой; потом веревка перерезалась, и стволы, выпрямляясь и принимая прежнее положение, раздирали нежное тело жертвы.
Таким образом погибла Ордула. Опьяненная безмерной радостью, она, казалось, не чувствовала боли, и лицо ее, когда она не извергала ругательств, выражало фанатический экстаз.
Клеофон жадно смотрел на пытки. Он старался мысленно представить себе те ощущения, которые они вызвали бы в его собственном теле. Чувства его, в одно и то же время притупленные и достигшие наивысшего напряжения, жаждали мук. Онисиму, которому было разрешено умереть последним, чтобы поддерживать дух в пастве, даже не нужно было подбадривать его. Клеофон ожидал своей участи с нетерпением, бормоча невнятные слова, в которых ожидание вечного блаженства смешивалось с картинами, полными бесстыдства.