* *
*
Пока сохраняют грузины
эдемскую графику лиц,
германцы ссыпают в корзины
гончарную лепку яиц.
Но сметан на нитку живую
ковчег наш и с якоря снят.
В булыжную бить мостовую
копытцем нет сил у ягнят.
Колхида нищает. Европа
блестит роговицей глазищ
лощеного телециклопа...
Но нищий не беден — он нищ.
Он — он. Цель не в том, чтобы выжить,
а выжить таким. То есть в том,
чтоб лик, как морщинами, вышить
сухим виноградным крестом.
Черкешенка
Как быть, черкешенка-черешенка
из XIX в.,
когда ты нищенка и беженка
в прожженной, как фундук, Москве?
К кому взывать, на что надеяться,
пока кремлевская попса
за деревцем корчует деревце
из гнезд Садового Кольца.
Ни Бог, ни мы тебя не выручим
с тех пор, как бес тебе шепнул
уйти за Михаилом Юрьичем
в сиротский гибельный загул.
Пустыми саклями и скалами
в огне вас провожал Кавказ:
пропала ты, Тремя Вокзалами
растащенная на заказ.
Люта война людей и демонов.
Их тел особенно, их тел.
Последняя, которой Лермонтов
затравку, юный, подглядел.
Из Беранже
Здравствуйте, дорогие. А где сестра?
В шапке кудрей, с антрацитовыми глазами.
Дома оставили, слишком стала стара.
Маска морщин с пепельными волосами.
Зря. Замысел, он как свет: всегда милосерд.
Вы, например, — не хотели, а ведь пришли же.
Белая ковка локонов, татуировка черт —
вот что в фокусе. И никого нет ближе.
Правда: ступайте за ней, будьте уж так добры.
Пусть увидит, что согнут, но что встречаю стоя.
И ничего, что не было никогда у меня сестры.
Нынче она единственная в точности знает, кто я.
Свой мир
Хотя и стоит этого-того
(пусть будет: этажерки и толкушки)
свой мир, нам остается только “сво”
от сводничества — ни души, ни тушки.
Сшить, сострочить — вот цель. Соединить.
Собой. Одним собою. Не надеясь
ни на кого. Ведь струйка крови — нить
и мысль-иголка никуда не делись.
И съесть — как тот пророк — не своего
пера и почвы книжку и картошку.
Собой — и только — сделать вещество,
под кожуру проникнув и обложку.
Короче, опровергнуть пустоту.
И, плоть в конце концов на оболочку
пустив, обить небесную плиту
сафьяном атомарным. В одиночку.
Музей
Неведомого рода войск
мундир. Сукно тонов острожных.
Орлы на медных пряжках. Воск
церковных свечек и картежных.
Как он попал в стеклянный куб?
Ведь если он не нереальный,
чей в гроб не проводил он труп?
эпохи? кости ли игральной?
Тряпье? Да нет, тут что-то есть.
Согласье и противоречье
с режимом. Кое-кто и честь
небось спешил отдать при встрече.
Да кажется, что где-то вскользь
о нем Катулл... Или Гораций.
Нигде — я пролистал насквозь.
...В штаб одиночеств, изоляций
квартира превратилась. В тир
оптический — но без мишеней.
И, натурально, сшит мундир —
не сковывающий движений.
Широк, лишь обшлага тесны.
И, как сплетенным в кущах райских
повязкам, — нет ему цены,
в отличие от генеральских.
* *
*
Черная дудка диаметром 7.62,
клапан какой ни нажмешь, отвечает: да-да.
Нет — отвечает диаметром 9 кларнет.
Яблочко выбрав диаметром оба ранет.
Речь не о музыке — ставим на музыке крест.
Просто какие маэстро, таков и оркестр.
С мышку диаметром — вздоха последнего путь.
Есть инструменты, короче, — но некому дуть.
* *
*
Заключенный глядит на небо,
потому что оно свободно,
за любую выходит зону
и все целое, а не пайка.
А больной с него глаз не сводит,
потому что оно здорово,
кровью вен и аорт играет,
даже слезы льет не горюя.
Взгляд вперяет в него ребенок,
потому что оно как царство —
все сверкает золотом в полдень
и в серебряных бусах ночью.
Сумасшедший смотрит на небо,
потому что оно нелепо,
как ломоть несъедобного хлеба,
Богом брошенный внутрь склепа.
А поэт взирает на небо,
потому что оно бесцельно,
драгоценно, пусто, нетленно
и его рифмовать не надо.
* *
*
Облака как деревья, а небо само как дрова.
Речь идет о поверхностной химии, дорогая:
перескок электронов и прочие все дважды два.
Не угодно ли жить, Божьих замыслов не ругая?
Божьих числ, в изложении школьных программ,
оказавшихся сводом оценок и формул, голубка,
позитивной науки с горячим грехом пополам.
Юный мозг их впитал и, гляди-ка, не выжат как губка.
Что с того, что потерь — как летящей листвы в октябре.
Кровь, остыв до плюс тридцать, забудет их, астра седая.
И отцов и детей. И слезу то ли в ми, то ли в ре —
как их Моцарт писал в Лакримоза, заметь, не страдая.
Только б свет на коротких волнах подсинял H2O
облаков, только б ел хлорофилл СО2, мое счастье,
а уж я различу в акварели лица твоего
краску Божьей свободы, под Божьей сложившейся властью.
* *
*
А. О.
Когда возницы колесниц,
пуская радиусом малым
в путь жеребцов и кобылиц,
искусно действуют стрекалом,
их по дистанции накал
схож с рыболовным у извива
заросшей речки, где стрекал
роль на себя берет крапива.
Клюет у всех, но как во сне.
Подсечь подсек, но нет, что вынешь,
гарантии. Что на блесне
не тина. Что не пройден финиш.
Песенка
Утром в октябре-ноябре
мир не столько наг, сколько мокр —
так же как на брачном одре
Рим не столько нагл, сколько мертв.
Там, где стык веществ и культур,
то, что пережил ржавый лист
и его не сбросивший дуб,
гипсу статуй ведомо лишь.
Сад Боргезе нес этот груз
всякий раз, как я выбирал
влажный, мимо Медичи, курс:
бар — пустой собор — телеграф,
ярусами запертых дач,
сенью ботанических рощ,
окуная выцветший плащ
в уличную мелкую дрожь.
Жизни смысл — не знать, не делить
дождь и то, на что он идет.
Жить и есть — подошвой скоблить
парков мытый гравий и дерн.
* *
*
Принесите мне юность, воздушные струи
с лукоморья, всегда мой студившие лоб,
принесите ветреность и поцелуи,
с губ сдуваемые, как обрывки слов.
Принеси мне, мой западный, мглу и запах
пляжных водорослей и сухого вина
под биенье плащей и под хлопанье флагов.
В общем, юность — ты знаешь, какая она.