Должно быть, думаю я, уже многие дети побывали здесь, на этой поляне.
Поездов долго нет. Ребенку скучно.
Ты просишь:
— Вытащи его из коляски, пусть погуляет. Вон там, на траве…
Но просто так гулять неинтересно, — он стоит рядом, держась за свою коляску.
— Мы любим складывать бумажки, да, сынок? — Чтобы развлечь его, ты достала книгу и несколько чистых листов. — Смотри, кораблик. Хочешь вот такой кораблик? Нет? А птичку?
— Дай-ка. — Он задумчиво, очень серьезно перелистнул несколько страниц: самолет, солдат, волшебный фонарь; и остановился, выбрав куклу. В книге было показано, как ее делать, и название внизу: “Фусукэ”. Ты аккуратно сложила лист, и получился угловатый ангелок с крохотными крыльями.
— Плохая. — Малыш обиженно засопел, смял куклу и кинул в траву. — Длугую хосю.
— Капризничает, — вздохнула ты.
Я беру книгу и листок.
Сложенного мной ангела твой сын долго разглядывает, поворачивая так и сяк, решает: оставить ли себе.
Оставил. Но точно такой же получился и у тебя.
Мы проводили еще несколько поездов.
Идем дальше. В одной руке у ребенка — бутылка с молоком, а в другой — моя кукла, уже немного помятая.
Время от времени я смотрю на тебя, на твои маленькие руки, и думаю: как такими нежными руками можно удержать тяжелого ребенка?
Здесь дорога вьется рядом с черной, мазутной речкой Яузой.
Ты подвозишь коляску к воде, к ивам, на высокое утоптанное место. Малыш смотрит вниз и лепечет:
— Босать хосю.
— Опять будем бросать камешки? Ладно. — Ты поднимаешь и даешь ему маленький камень. Твой сын, довольный, кидает; недалеко, в метре от берега, камень булькает, и течение тут же сносит, сглаживает круги.
Ребенок бросает, просит еще. Кукла лежит у него на коленях.
— Наверно, надоело гулять с нами? — спрашиваешь ты меня и красиво, едва заметно улыбаешься. Ты всегда улыбаешься так, когда смущена или не знаешь, что сказать.
Я не отвечаю. Хожу по берегу, собираю камешки для твоего сына. Пахнет болотом, берег замусорен. Чернеют кострища. Завтра, в субботу, вечером тут появятся отдыхающие: будут новые костры, шум, выпивка, чья-то любовь в кустах, окрест рассеется шашлычный дым.
Оторвавшись от ветки
Крылова Элла Николаевна родилась в Москве в 1967 году. Окончила Гнесинку. Поэт, эссеист, автор десяти лирических сборников. После 12 лет жизни в Санкт-Петербурге вернулась в Москву.
Залив
Небогатое солнце балтийских болот
отраженье свое опускает как лот
в мутноглазье “маркизовой лужи”.
Рыбаки, непечатно сердясь на улов,
серебристую плоть потрошат у костров,
предвкушая заслуженный ужин.
Горизонта ломают черту корабли.
Сосны доят набухшее вымя земли
и струю смоляную в соленый
бриз подмешивают, как в варяжскую кровь —
русский хмель. И стоит, как монашки любовь,
окоем круговой обороной.
Финских дач квадратура. Ряды ровных гряд.
Огородник в трусах принимает парад
сельдерея, редиски, петрушки.
На заборе ворона клюет, что послал
Бог. Однако бесчувственен неба оскал
над застенчивой грустью церквушки.
Жизнь идет, а вернее, течет, как вода,
невпопад проникая туда и сюда,
возносясь незаносчивым паром,
низвергаясь дождем. И ее я люблю
уж за то, что она — в назиданье рублю —
достается нам чудом и даром.
Небогатое солнце балтийских болот.
Истерических чаек капризный полет.
И щемящая свежесть свободы.
Все, что нужно для счастья: песок под стопой,
небо над головой, горизонт пред тобой
и залива свинцовые воды.
Шиповник
Там круг, очерченный бетонною стеной, —
площадка, на которую выводят
больных психических глотнуть
свободный воздух —
из камер зарешеченных — палат,
где задницы им жгут аминазином,
прикручивают к панцирным кроватям
и каждую неделю перед баней
всех проверяют на педикулез.
Где из сортира — хлорка и табак —
им открывается вид на старуху церкву,
и многие, взглянув на купола,
грудь осеняют знамением крестным.
И колокольня штормовою медью
в истерзанные сумрачные души
врывается назойливым приказом
хвалить Отца, конечно, всеблагого.
Ну что ж, какой отец, такие дети.
Так вот, площадка. Ветви вольных кленов
в нее свисают. Чахлая трава —
ковер, изъеденный прилежно молью
шагов, — чуть прикрывает глины наготу.
И вдруг — о боги! — шелестит в сторонке
разросшийся и пышно, и роскошно
шиповник, весь охваченный цветеньем.
Мой друг сердечный, как сюда попал ты?
Твои собратья в скверах и садах
глаз радуют и пьют свободу вольно,
а ты здесь, за бетонною стеной?
Устроился ты не на лучшем месте.
И тихо шелестит шиповник пленный:
“Один учитель дзэн все время воровал.
Чуть из тюрьмы — и сразу же обратно.
Его спросили: что ты делаешь с собою?
Ответил он: „Кто будет заключенных
в Ученье Просветленья наставлять,
если не я?”
Я здесь из состраданья.
Пусть видят эти сумрачные души
мое цветенье. Может быть, и в них
забрезжит что-то, ибо красота
врачует дух верней медикаментов.
Вчера здесь побывал один парнишка
с огромными и робкими глазами
испуганного ангела. И вдруг
воскликнул: „Гляньте-ка, цветет шиповник!”
И песенку запел, простую песню
о лете, о любви, о море пенном”.
Тебе, людье, живущее на воле,
по силам ли такое состраданье?
А мне — по силам?
16 октября 2003.
Последний блюз
Как фильм, назад прокрутим десять лет, —
гуляет время взад-вперед в России.
Зеркальный шкаф, ореховый буфет,
и печка чудная, и всполохи косые
ложатся на сверкающий паркет.
В жилище — некогда немецкого барона,
а ныне — в обиталище беды
по чутким клавишам аккордеона
летают все еще проворные персты.
Больной старик для нас играет блюз.
В последний раз играет он и знает,
что он в последний раз сейчас играет,
и улыбается, и я боюсь
улыбки этой пред лицом Ничто.
Недавно с удивленьем мы узнали,
что две войны прошел он от и до,
ведь никогда к парадному пальто
не прицеплял он ни одной медали.
Джазист, смешливый циник и гордец,
не верил в Бога, не боялся ада
и близкий неминуемый конец
воспринимал с достоинством Сократа.
Ликующая музыка. Прищур
глаз меркнущих, но все еще лукавых.
И сыну — локтем в бок: “Налей еще!”
...И вот — глазниц незрячие провалы.
Гроб. Крематорий. Колумбарий. Бог,
по милости Своей, а не по нашей
суди нас вере и в пасхальный срок
не обдели его воскресной чашей!
Тридцать семь
Шум машин за окном моим или прибой?
И не вскрики ли чаек — клаксоны?
И в ночи упираюсь я в свод голубой
головою бессонной.
А сквозь полдень я вижу сияние звезд —
тихих ангелов синие очи.
И, сгибаясь в поклоне, стою в полный рост.
Жизнь моя не короче
бесконечного небытия Божества