Прости, Щекотунья. Я снова погнал ее (и это уже третий день подряд) и заметил, что она сдает — сдает и замедляется. И все-таки уже через полчаса мы наткнулись еще на одну стоянку Остроухого, только на этот раз вместо того, чтобы греться у остатков костра, я дал Щекотунье шенкелей и позволил ей свободно вздохнуть только на вершине следующего холма; там мы остановились, я достал подзорную трубу и осмотрел местность, открывшуюся перед нами — сектор за сектором, дюйм за дюймом, пока, наконец, не увидел его. Это был он — крошечный всадник, скакавший в гору на противоположном холме, и пока я смотрел, его поглотила небольшая рощица.
Где мы сейчас? Я не мог сообразить, пересекли мы уже границу Голландской Республики или нет. Второй день подряд я не встречал ни души и не слышал никого, кроме моей Щекотуньи и себя самого.
Скоро это должно кончиться. Я пришпорил Щекотунью и уже минут через двадцать въезжал в рощу, в которой исчез беглец. Первое, что я увидел, это брошенную повозку. Рядом — с мухотней, кружившей над невидящими глазами — валялся труп лошади, и при виде его Щекотунья отпрянула и содрогнулась. Она, как и я, уже привыкла к одиночеству, привыкла, что рядом с ней только я, а вокруг только лес и птицы. А вот это место вдруг напомнило, что в Европе идет борьба и продолжается война.
Теперь мы ехали медленнее, аккуратничали между деревьев и возле других препятствий. И по мере нашего продвижения кроны деревьев становились все чернее, а под ногами появилась опавшая листва, вмятая в землю. Здесь прошел бой, это было ясно: я увидел тела солдат, раскинувших в стороны руки и ноги; распахнутые мертвые глаза; почерневшую кровь и грязь, из-за которых трудно было различать убитых, если только в просветах не мелькали мундиры — белые у французской армии и голубые у голландцев. Я видел разбитые мушкеты, сломанные штыки и сабли, многими из которых, вероятно, дрались как трофеями. Из-за деревьев мы выехали в поле — поле битвы, где тел было еще больше. По меркам войны, возможно, это была лишь мелкая стычка, но выглядело все так, словно здесь повсюду витала смерть.
Я не взялся бы точно определить, как давно тут все произошло: достаточно давно, чтобы сюда налетели падальщики, и недостаточно для того, чтобы исчезли мертвые тела; я бы сказал, что всего денек назад, если судить по трупам и по пологу дыма, все еще висевшему над полем — как утренний туман, только с тяжелым и острым запахом пороховой гари.
Здесь грязь, которую перемесили копыта и сапоги, была гуще, и поскольку Щекотунья стала вязнуть, я пустил ее в объезд, стараясь держаться по краю поля. И тут, как раз когда она оступилась в грязи и едва не вышвырнула меня кубарем из седла, впереди я увидал Остроухого. Он опережал нас на длину поля, то есть приблизительно на полмили — смутный, почти расплывчатый силуэт, тоже с трудом пробиравшийся по вязкой местности. Его лошадь, должно быть, тоже обессилела, потому что он спешился и пытался вытянуть ее под уздцы, и через поле невнятно долетали его проклятия.
Я достал подзорную трубу, чтобы хорошенько его рассмотреть. Последний раз я видел его близко двенадцать лет назад, когда он был в маске, и сейчас я задавался вопросом — точнее, надеялся — принесет ли мой теперешний взгляд откровение. Не обознался ли я?
Нет. Это был просто человек, обветренный и седой, лет пятидесяти, как и его напарник, и он был сильно измотан скачкой. Я смотрел на него и никаких внезапных озарений не испытывал. Это был обычный человек, британский солдат, такой же, как тот, которого я убил в Шварцвальде.
Он вытянул шею и через пороховую гарь попытался разглядеть меня. Он тоже достал подзорную трубу, и какое-то мгновение мы изучали друг друга через окуляры, а потом я увидел, как он ринулся к лошади и с новыми силами стал дергать ее за поводья, временами оглядываясь на меня.
Он узнал меня. Отлично. Ноги у Щекотуньи отдохнули, и я направил ее туда, где земля была чуточку тверже. В конце концов мы смогли двинуться вперед. Остроухий становился все более отчетливым: я уже мог разглядеть, с каким напряженным лицом он тянет лошадь, а потом на лице появилось отчаяние оттого, что он так не вовремя застрял, а я гонюсь за ним и настигну в считанные секунды.
И тогда он сделал единственное, что ему оставалось. Он бросил поводья и припустил наутек. В тот же миг обочина, по которой я скакал, раскисла, и Щекотунье стало снова трудно держаться на ногах. Я быстро шепнул ей «спасибо», выпрыгнул из седла и помчался вдогонку бегом.
Все усилия последних дней вложил я в этот бросок, грозивший доконать меня.
Грязь норовила стянуть с меня сапоги, и это был уже не бег, а барахтанье в каком-то болоте, и воздух врывался мне в легкие с каким-то скрежетом, как будто я вдыхал песок.
У меня каждый мускул выл от негодования и боли и умолял меня остановиться. И я только рассчитывал, что и этот приятель впереди меня чувствует себя точно так же, а может быть, и еще хуже, и поэтому единственное, что подхлестывало меня, единственное, что заставляло шевелить ногами в липкой грязи и с хрипом втягивать в себя воздух, было сознание того, что расстояние сокращается.
На бегу он оглянулся, и я был уже так близко, что видел в его широко открытых глазах ужас. Он был без маски. Спрятать лицо было не во что. Сквозь боль и изнеможение я усмехнулся ему и ощутил, как раздвинулись над зубами мои сухие, запекшиеся губы.
Он поднажал и от напряжения заскулил. Заморосил дождь, и дымка усилилась, как будто мы застряли в пейзаже, нарисованном углем.
Он рискнул оглянуться еще раз и увидел, что я совсем уже рядом; и тогда он остановился, вынул саблю и, держа ее обеими руками, согнулся и в изнеможении стал жадно хватать ртом воздух. Силы его были на исходе. Казалось, он проскакал все эти дни совершенно без сна. Казалось, он примирился со своим поражением.
Но я ошибся; он выманивал меня на атаку и, как последний дурак, я кинулся на него и в следующий миг был сбит с ног и буквально полетел вперед, подгоняемый землей, и вбежал в бескрайнюю лужу густой липкой грязи, остановившей мой бег.
— О боже! — сказал я.
Сначала я провалился по щиколотку, потом глубже, и прежде чем я сообразил, что происходит, я провалился уже по колено и стал отчаянно дрыгать ногами в попытке высвободить их из топи, и в то же время пытался одной рукой дотянуться до клочка твердой земли, а другой поднять повыше меч.
Я увидел Остроухого, и теперь уже он ухмыльнулся и подошел поближе и рубанул с двух рук, сильно, но неуклюже. Я отразил удар — со стоном усилий и звоном стали — и отшвырнул его на шаг назад. Он потерял равновесие, а я поднапрягся и смог вытащить одну ногу — и из грязи, и из сапога — и увидел свой белый чулок, замызганный и грязный, но по сравнению с окружающей грязью он просто сиял.