Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Крупные слезы застыли в углах полуопущенных век, приоткрывавших сквозь ресницы два бледных закатившихся зрачка; пластырь, наклеенный на щеку, стягивал вкось ее кожу.
«Странно, — подумала Эмма, — до чего этот ребенок безобразен!»
В одиннадцать часов вечера, вернувшись из аптеки, куда нужно было сходить после обеда, чтобы вернуть остаток пластыря, Шарль застал жену над детской кроваткой.
— Уверяю тебя, это скоро пройдет, — сказал он, целуя ее в лоб, — не волнуйся, бедняжка, еще сама расхвораешься!
Шарль пробыл у аптекаря довольно долго. Хоть он и не был взволнован, тем не менее Гомэ пытался укрепить его, «поднять в нем дух». Заговорили об опасностях детского возраста и о небрежности прислуги. Госпожа Гомэ испытала эту небрежность на себе, так как до сих пор хранила на груди следы ожога от углей, которые кухарка высыпала на нее некогда из совка. Потому заботливые родители принимали тысячу предосторожностей. Ножи никогда не точились, полы не натирались. Окна были заграждены железными решетками, а камины — крепкими перекладинами. Несмотря на свою независимость, дети Гомэ не могли ступить шагу без надзора; при малейшей простуде отец пичкал их грудными лекарствами, а до четырех лет неумолимо все они носили шапочки, подбитые теплыми шерстяными валиками. Правда, то была мания госпожи Гомэ; супруг ее в душе огорчался этим, боясь вредных последствий такого давления на органы мышления, и забывался до того, что говорил жене:
— Уж не хочешь ли ты сделать из них караибов или ботокудов?
Шарль меж тем несколько раз пытался прервать разговор.
— Мне надо с вами поговорить, — шепнул он на ухо клерку, шедшему впереди него по лестнице.
«Неужели он что-нибудь подозревает?» — спрашивал себя Леон. Сердце у него билось, и он терялся в предположениях.
Наконец Шарль, заперев дверь, попросил его лично справиться о ценах на хороший дагеротип в Руане: то был сентиментальный сюрприз, который он готовил жене, — тонкий знак внимания, — свой портрет в черном фраке. Но ему хотелось знать заранее, на что он идет; эти справки не затруднят Леона, так как он ездит в город почти каждую неделю.
С какою целью? Гомэ подозревал за этим какой-нибудь «юношеский роман», любовную интрижку. Но он ошибался: Леон не затевал любовных шашней. Он был печальнее, чем когда-либо, и госпожа Лефрансуа замечала это по количеству пищи, которое он оставлял теперь нетронутым на тарелке. Она обратилась за сведениями к сборщику податей; Бинэ ответил высокомерно, что он «не состоит на жалованье у полиции».
Впрочем, его сотрапезник казался ему самому весьма странным: часто Леон откидывался на спинку стула, расставлял руки и в неопределенных выражениях жаловался на жизнь.
— Это оттого, что вы мало развлекаетесь, — говорил сборщик податей.
— Что же мне делать?
— На вашем месте я завел бы себе токарный станок.
— Но ведь я не умею точить, — отвечал писец.
— Ах да, правда! — говорил тот, поглаживая подбородок с оттенком презрения и вместе самодовольства.
Леон устал любить бесплодно; он начинал чувствовать ту угнетенность духа, какую причиняет повторение все тех же впечатлений, все той же жизни, когда ее не направляет никакой интерес, не оживляет никакая надежда. Ионвиль и ионвильцы наскучили ему, вид некоторых людей и домов раздражал его до потери самообладания, а аптекарь, при всем своем добродушии, становился для него прямо невыносимым. И в то же время виды на перемену положения не менее пугали его, чем прельщали.
Но страх вскоре уступил место нетерпению: Париж манил его издали фанфарами своих маскарадов, смехом гризеток. Ведь он должен кончать там свой курс юридических наук; почему же он не едет, что ему мешает? Он стал внутренне готовиться к переселению; заранее распределил свои занятия, мысленно обставил свою квартиру. Он будет вести там образ жизни артиста. Будет учиться игре на гитаре. У него будет халат, испанский берет, синие бархатные туфли… И он уже любовался двумя рапирами, скрещенными над камином, с черепом и гитарой посредине.
Всего труднее было получить согласие матери; между тем ничто не могло быть благоразумнее этого плана. Сам патрон советовал ему перейти в другую контору, где он мог бы большему научиться. Тогда, избирая средний путь, Леон занялся приисканием места клерка второго класса в Руане и, не находя, написал наконец матери длинное, подробное письмо с изложением причин, по коим ему следует переселиться в Париж немедленно. Она согласилась. Но он не спешил. Ежедневно в течение месяца Ивер возил для него из Ионвиля в Руан и из Руана в Ионвиль сундуки, чемоданы, свертки; и, справив себе платье, обив свои три кресла, накупив целый запас шелковых платков, словом сделав больше приготовлений, чем для кругосветного путешествия, Леон все же с недели на неделю откладывал отъезд, пока не получил от матери второго письма с советом поторопиться, если он хочет сдать экзамен до вакаций. Когда настала минута прощальных объятий перед разлукой, госпожа Гомэ заплакала; Жюстен рыдал; Гомэ, в качестве мужа твердого, старался скрыть свое волнение, он пожелал самолично донести пальто своего друга до калитки нотариуса, долженствовавшего отвезти Леона в Руан в своем экипаже. У Леона оставалось времени ровно столько, чтобы проститься с господином Бовари.
Поднявшись на лестницу, он остановился, будучи не в силах перевести дух.
При его появлении госпожа Бовари поспешно встала.
— Опять я! — сказал Леон.
— Я в этом была уверена!
Она закусила губы, и волна крови, прихлынув к ее лицу, залила его розовой краской от корней волос до самого воротничка. Она стояла, прислонясь плечом к притолоке двери.
— А господина Бовари нет дома? — спросил Леон.
— Он уехал. — И повторила: — Он уехал.
Тогда настало молчание. Они взглянули друг на друга; их мысли сливались в одной тоске, их души льнули и прижимались одна к другой в невидимом, трепетном объятии.
— Мне хотелось бы поцеловать Берту, — сказал Леон.
Эмма сошла на несколько ступенек и позвала Фелисите.
Он быстро окинул широким взглядом стены, этажерки, камин, словно желая все проникнуть, все унести с собою.
Но она вернулась, а служанка ввела Берту; малютка тащила за собой на веревочке опрокинутую мельницу.
Леон несколько раз поцеловал девочку в шейку.
— Прощай, бедная крошка! Прощай, маленькая, прощай!
Он отдал ее матери.
— Уведи ее, — сказала та. Они остались одни.
Госпожа Бовари, отвернувшись, прижалась лицом к стеклу; Леон похлопывал себя фуражкой по ноге.
— Будет дождь, — сказала Эмма.
— Я захватил плащ, — отвечал он.
— А!
Она опять отвернулась, прижав подбородок и наклонив вперед лоб. Свет скользил по нему, как по мрамору, до изгиба бровей, и нельзя было угадать, что разглядывает Эмма на горизонте и о чем думает.
— Ну, прощайте! — вздохнул он.
Она резким движением подняла голову:
— Да… уезжайте!
Они подошли друг к другу; он протянул руку, она колебалась.
— По-английски так, — сказала она, подавая ему свою и делая усилие улыбнуться.
Леон почувствовал в своей руке ее руку; ему показалось, что все существо ее заключилось в этой влажной ладони.
Потом он разжал руку; глаза их встретились в последний раз; он ушел.
Под навесом рынка он остановился и спрятался за столб, чтобы в последний раз взглянуть на белый домик с четырьмя зелеными сквозными ставнями. Ему почудилось, что за окном, в комнате, промелькнула тень; но вдруг занавеска как будто сама собой отстегнулась от розетки, несколько мгновений поколыхались ее длинные складки, потом сразу она повисла и стала неподвижной, как стена из алебастра. Леон бросился прочь.
Издалека увидел он по дороге кабриолет своего патрона и подле экипажа — человека в фартуке, державшего лошадь. Гомэ и Гильомен разговаривали между собой. Его ждали.
— Ну, обнимите меня, — сказал аптекарь со слезами на глазах, — вот ваше пальто, добрый друг, не простудитесь! Будьте осторожны! Берегитесь!
— Пора, Леон, надо садиться! — сказал нотариус.
Гомэ наклонился над крылом экипажа и прерывающимся от волнения голосом произнес два печальных слова:
— Счастливый путь!
— Добрый вечер, — ответил Гильомен. — С богом!
Кабриолет тронулся; Гомэ пошел домой. Госпожа Бовари открыла окно в сад и смотрела на облака.
Они скоплялись на западе, над Руаном, и быстро катили свои темные клубы; длинные солнечные лучи вырывались из-за них, как золотые стрелы трофея, висящего в небе, пустом и белом, как фарфор. Вдруг порыв ветра согнул тополя, и дождь зашелестел по зеленой листве. Потом вновь показалось солнце, куры закудахтали, воробьи на мокрых кустах захлопали крыльями; потоки воды, стекая по песку, уносили с собою розовые цветы акаций.
- Госпожа Бовари. Воспитание чувств - Гюстав Флобер - Классическая проза
- Атлант расправил плечи. Книга 3 - Айн Рэнд - Классическая проза
- Записки причетника - Марко Вовчок - Классическая проза
- Онича - Жан-Мари Гюстав Леклезио - Классическая проза
- Кипарисы в сезон листопада - Шмуэль-Йосеф Агнон - Классическая проза