Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поддерживайте самосбалансированной жизнь в Академии, Лука, и если уж кому-нибудь по наивности потребуются конфликты для диалектики, то их можно сочинить и самому с заведомо известными разрешениями. Тогда-то возможно сделаться даже и пророком мира, хотя это и не безусловный рецепт. (А диалектика - это точно ненависть ко всем отцам, их традициям и миру, презрение и страх перед нарождающейся неизбежной сильной молодостью, стремление ко всевозможным нарочным козням против ее будущего утверждения. Диалектика, она же - наибольшее бедствие в природе, насмешка над всяким созиданием, ибо делает всякое то поневоле бесцельным. Да, а всякая несостоятельность, она совершенно всегда должна быть теперь гордостью мира.)
Это ничего, что в моей будущей "Божественной комедии" во множестве рассеяны и некоторые злободневные, необходимые, преходящие сетования, - в какой же из "Божественных комедий" их нет, хоть перечтите их все?!
И даже, если бы было поболее моих потусторонних заслуг, то и не следовало разве переименовать ее и в "Деканову комедию", хотя это кому-нибудь могло бы (одному из наименее изощренных ценителей) показаться заносчивостью?.. Заносчивостью славолюбивого старика. И какая "Комедия" еще не содержит в себе неизбежно всех известных, обыкновенных горечи и презрения восприятия?!
Наше сознание теперь весьма таково, что очень просто стало повсюду происходить в пророки всех отравленных и ядерных апокалипсисов, развлекая обывателя привычными россказнями, бродящими уже разрозненно между всеми отдаленными в рассеянии народами. Маляр уже способен на это...
Я никогда не боялся декадентов, Лука, потому что даже самый мрачный декадент приносит в копилку мира свой хриплый голос. И оттого их громоподобное сплетение и слияние, с обильными, разумеется, неживыми брызгами, высоко разносятся над умами, над растерявшимися, бесполезно столпившимися слухами обывателей и миросозерцаниями, и глубоко обдирают, и вспахивают, и взрывают души народов, их известные народные внутренние черноземы, слишком истощившиеся в прошлые десятилетия неправдомыслия и блуда.
Поневоле, ввиду моей теперешней новой ипостаси (о которой никогда не следует забывать), в сию представляемую высокую "Комедию", подобно аспидам, сами собой вползают и некоторые неопределенные эсхатологические мотивы, и я, может быть, даже не избегнул бы обвинений и в некрофильстве, когда бы ни были мне оправданием мои хорошо известные миру и широкий гуманизм, и беззаветное, всезаполняющее, вольноточащееся жизнелюбие.
Вот еще картина (и это уже самое вступление к одному из вариантов "Комедии"): я нахожусь в некоем месте и долго не могу толком определить, где же все-таки нахожусь, и приходится тогда усиленно изощрять зрение, чтобы хоть сколько-нибудь, самым неочевидным образом вызнать место своего теперешнего пребывания...
Постепенно начинается какой-то свет, подобный жжению или зуду в глазах, самый рассеянный, не дающий вовсе представления об окружающем. Я теперь радуюсь свету, я всматриваюсь в него, и постепенно глазам открываются какие-то смутные, недостоверные, сомнительные очертания; не более чем очертания.
Это коридор, точно коридор, я стою посередине него. Вдоль стен, продолжающихся едва не до бесконечности, под потолком протягиваются некие продолговатые плоские несметные плафоны, источающие бледный неуверенный незначительный искусственный свет. Нечто подобное тому коридору есть точно и у нас в Академии (тот самый, где мы все летали на ветру), здесь только все, конечно, во много раз необозримее.
Вдалеке моему взору мерещатся и некоторые особенные помещения - цепочки благополучных строгих темных залов, всех косвенно связанных и с нашим коридором, так что в перспективе образуется то ли некая анфилада, то ли рекреация, совершенно сверхъестественные, с длинными причудливыми арками вдоль стен, местами увитыми диким виноградом, образующим витиеватые нарочные заросли, и пересеченными несколькими приземистыми тяжеловесными виадуками, которые тоже сами собой выхватываются из тьмы, и по одному из них уже беззвучно торопится небольшой тепловоз, - словом, красота и странность, и еще какие-то иные, неразъяснимые покуда впечатления.
Нет, здесь, наверное, нет тумана, нет никакого стелющегося дыма, которые обычно затмевают отчетливую видимость в природе, когда, например, по осени жгут костры в поле, и собираются вокруг них посидеть, поговорить, поворошить тлеющую листву палкой, выпить водки и спеть песен всею компанией, но видимость здесь точно не хороша, не отчетлива. И, пока я рассматриваю свет плафонов и еще неясные строгие залы вдали, как вдруг неожиданно открываю еще и лицо неведомого субъекта, почти вплотную прижавшееся к моему лицу.
Было что-то необъяснимо бесплотное в этом обнаруженном мною лице, казалось, даже мерцало сквозь него и что-то окружающее, что-то отдаленное просвечивало сквозь него. Глаза его были мутны и однообразны, и нерасполагающи, лицо безвыраженно, недвижно и угрюмо, и нужно ли еще дополнять, что тот самым обидным образом нисколько не обращал внимания на меня.
Я разглядываю этого неприятного, ненужного субъекта, я собираюсь его о чем-то спросить, потому что всегда полагал равнодушие признаком осведомленности (и сам всегда поступал так), как вдруг вижу и еще какое-то существо неподалеку, и еще, и еще, и потом еще десяток целый сразу подобных существ, и все последующее сделалось для меня тогда настоящим временем открытий.
Я обнаружил, что и сзади, и спереди от меня все пространство полно каких-то людей (сие суть едва ли наилучшее из наименований для здешнего сброда), и кое-где так даже и порядочная давка, а кому-то нет места и просто спокойно стоять. Я посреди всех. Я в самой середине этой толпы. "Ну ничего себе, - думаю тогда, - послеполуденный отдых сердца!.." Я удивлен, но сохраняю спокойствие.
Вот честное слово, Лука, здесь есть лица, все точно пригодные для гротесков: иное какое-нибудь развороченное, как будто после извержения, иное вытянутое, так что только удивляешься, как могло такое получиться, иное лопоухое до безобразия, иное сплюснутое, как лепешка, у иного вместо головы кол, у иного даже - неприлично сказать - кое что из того, что непременно бывает в клозетах, - и все с угрюмо нетрезвыми взорами, все с выкаченными слепыми белками, которые, кажется, единственные отчетливы во мраке, и все таращатся по-перед собой, и ни одного, порой даже самого зловещего отблеска здравого смысла, и я теперь даже готов со всяким поспорить, что они и у собственных глупых носов не способны ни один разглядеть ни черта. И зачем мне было только оказаться в такой компании?!
- Не скажете ли вы, - обращаюсь я к соседу, слегка поведя бровью в знак некоего отстраненно-вежливого благорасположения, - где мы находимся? Ибо не могу не заметить, что здесь есть достаточно многое и непривычное, что теперь удивляет меня. О, вы, наверное, согласитесь, что вопрос мой прозвучал и несколько по-гамлетовски, что, разумеется, с моей стороны совершенно непреднамеренно, ибо не имею ничего общего с этим небезызвестным бессмертным героем.
Ответом мне было пренебрежительное, неприличное молчание субъекта, и я даже, признаться, подумал, не глухонемой ли этот мой собеседник, или, может быть, просто не понимает языка, на котором я говорю. Я тогда обратился к другому с коротким excuse me, но, еще не закончивши английской фразы, уже понимал совершенно, что и здесь тоже нисколько не добьюсь себе желательного корректного ответа. Чертово пренебрежение и невежество!..
- Да ответит ли мне кто-нибудь?! - говорил я, громко возвысивши голос, постаравшись так, чтобы он прокатился как можно далее от меня и проникнул бы в глубину всех этих бесполезных существ, равнодушно отгородившихся от обязанности сообщничества своими незрячими выпуклыми блестящими неподвижными белками, подобными, по-моему, совершенно подобными птичьим яйцам.
Незнание чужих уложений всегда необходимо порождает заносчивость, много заносчивости, и мы тогда все свои самые досадные провинности разума постыдно возлагаем на здоровые головы вновь приобретенного мира. У меня теперь смирение сердца. Мне многое простится за мою любовь к человеку. Пускай, разумеется, не дающему себе отчета в неоспоримости пожизненного заключения моего оголтелого и непревзойденного своеобразия.
- Если сюда всякий попадает после смерти, - размышляю теперь я, - и если ему здесь определены вечные прибежище и успокоения (хотя это и предосудительные категории), то это тогда, должно быть ад или рай, или еще что-нибудь в приблизительно подобном духе, и следует воздать по справедливости древним народам - обитателям полузабытого мира праотцов - за их прозорливость, за их безошибочное предвидение существование другой жизни, хотя, конечно, облик увиденного мной застылого нового мира весьма незначительно соответствует их фантастическим представлениям.
- Кастрация - Станислав Шуляк - Русская классическая проза
- Олег Бажанов. Избранное - Олег Иванович Бажанов - Русская классическая проза
- Горькая карусель - Лука Люблин - Короткие любовные романы / Русская классическая проза / Ужасы и Мистика
- Не обращайте вниманья, маэстро - Георгий Владимов - Русская классическая проза
- Красная Книга правды - Светлана Геннадьевна Леонтьева - Прочие приключения / Русская классическая проза