валится на сухую пыльную траву. Губы у него совсем черные. Кровь запеклась на них: он искусал себе губы…
Ахмат думает, что Гани-ака внезапно лишился разума, как Меджнун, про которого он читал в книжке.
— Почему мы стоим? — строго спрашивает Сабира, выглядывая из окошка. Она видит лежащего Абдураимова и вдруг бледнеет. Она становится белой, как ее халат. Она выходит из автобуса и садится прямо на землю около водителя. Она берет его за руку, что-то приказывает Джамиле, и та с охами и ахами подает ей желтый чемоданчик…
И вдруг Ахмат в ужасе слышит, что Сабира, доктор Сабира, эта спокойная Сабира, эта важная Сабира, громко плачет. Она плачет, и кричит, и ломает руки, и топает ногами в отчаянии, как самая простая женщина из кишлака! И из ее криков можно понять только одно, слово: малярия!
Проходит много времени, может быть минута или две, но они кажутся очень длинными. Абдураимов произносит слабым и виноватым голосом, так странно выговаривая слова, — язык не повинуется ему:
— Пять лет не было приступов… Не думал! — Его едва можно понять, так стучат его зубы.
* * *
Все сидят молча. Солнце садится. С ним вместе уходит ветер. Он еще не ушел совсем, но в нем нет прежней силы и задора. Время уже не тянется, как погребальные носилки. Каждая минута пролетает со скоростью мгновения, а часы бегут вприпрыжку, легкомысленные, как минуты.
— Так можно сидеть до морковкиных заговен! — сердито говорит Кузнецов Аболыкову. Аболыков не знает, что такое эти заговены. И никто не знает, но не интересуется, хотя раньше тут бы завязался жаркий разговор. Фельдъегеря начинают шепотом совещаться. Сабира сидит, обессиленная, не то спит, не то прислушивается к дыханию больного.
— Послушайте, Сабира-апа, — говорит, наконец, Аболыков, — что, он долго может так пролежать с этой малярией?
— Долго! — отвечает Сабира. — Если у него даже спадет температура, он не сможет вести машину. Он ослабеет.
— Видите ли, — нерешительно говорит фельдъегерь, — по этой проклятой дороге и в такую пору нам не дождаться машины или хотя бы арбы, даже паршивый ишак — редкость в такую погоду. Но здесь есть тропа. Ею можно дойти до селения и попросить помощь. Может быть, там найдется шофер… Теперь всюду есть шофера.
Сабира подымает голову, надежда делает ее измученное лицо трогательным и милым.
— Вы пойдете? — спрашивает она и по-детски хватает Аболыкова за рукав. Но он молчит, и она оборачивается к Кузнецову: да, конечно, он пойдет, он моложе и сильнее…
— Нет, Сабира-апа, — печально отвечает фельдъегерь, — мы не имеем права. У нас груз.
Теперь все в автобусе смотрят на Саттара. Под этими ждущими взглядами молодой человек теряется: он не хочет идти. С какой стати? В крайнем случае он может и подождать. За одни сутки цена на шкурки не упадет. Кто это выдумал посылать его в темноте по неизвестным горным тропам, где как раз нарвешься на шакала или просто сорвешься с крутизны, и твой труп запросто склюют орлы? Бр-рр!
Он потихоньку выбирается из автобуса и подходит к своему родственнику. Тот уже устроен Сабирой так, что голова его лежит на сложенном одеяле. И еще три одеяла покрывают его. Но все равно зубы Гани выстукивают, словно камнедробилка…
— Слушай, Гани… Не сердись, Гани… Но ведь мы родственники, не так ли? Что ты посоветуешь? Как мне-то быть?
— Пусть подойдет сюда Ахмат… — произносит Абдураимов с усилием.
Саттар удивлен:
— Зачем тебе этот сопляк?
— Уйди, — скрипит зубами водитель.
Ахмат со страхом смотрит на своего начальника. Как меняет человека эта малярия! В какие-то два часа она превратила здорового мужчину в развалину, и даже Сабира-апа ничего не может тут поделать.
— Поправь мне под головой, — просит водитель неожиданно связно. Может быть, ему стало лучше? Ахмат понимает, что дядя Гани говорит так тихо не только от слабости, но и чтобы его не слышали там, в автобусе. — Слушай меня внимательно, Ахмат, — шепчет Абдураимов, и что-то опасное для него, Ахмата, слышится мальчику в этом серьезном и печальном шепоте. — Ты поведешь машину, Ахмат…
Ахмат молчит. Пот обильно проступает у него между лопатками. Противный, липкий пот. Значит, ты трус, Ахмат? Да?
— Старик может умереть, если ему не сделают операцию… Сегодня ты поведешь машину, Ахмат. Не бойся, я буду рядом…
— Я попробую, — тоже шепотом отвечает Ахмат. Он сам не знает, как эти слова вылетели у него изо рта. Просто у него не повернулся язык сказать что-нибудь другое.
— Нельзя пробовать, когда ты ведешь машину, полную людей. Ты должен повести ее. Я буду рядом. Я скажу, что надо делать.
— Кажется, я знаю, Гани-ака. — А что? Он и в самом деле знает. Он невольно делает такой жест, словно переключает скорость.
Водителя усаживают в кабине. Ахмат — за рулем. Его нога еле достает до педали акселератора, и Абдураимов вынимает у себя из-за спины кожаную подушку и подсовывает за спину Ахмата. Теперь мальчик — на самом краешке сиденья, зато нога его всей подошвой нажимает на подачу.
Ахмат ощущает, как дрожит все большое тело водителя. Страх, жалость, гордость борются в сердце мальчика.
Но машина идет! Черт дери! Она идет, эта сильная, эта красивая машина. И она слушается его! Она уже не кажется картонной коробочкой. Она снова стала той красавицей, к которой он приходил каждый вечер, как на праздник! И смотрел на нее, и тер бумагой стекла ее окон…
В автобусе все молчали, и это угнетало Ахмата. Он был рад, когда, наконец, возобновился негромкий спокойный разговор. Его начал Аболыков.
— Теперешние дети… Мы все ругаем их… — дальше не было слышно.
До Ахмата доносятся только громкие слова Кузнецова:
— Из него будет толк! — А из кого — не было слышно.
Водитель сидел молча, в его затуманенной жаром голове бродили разорванные, неясные мысли. Он видел рядом профиль мальчика, его напряженное и вместе с