у ограды. Им не терпелось посмотреть, как их товарищ Ахмат, этот драчун, этот задира, этот Никому не спущу, отправится с автобусом. Не каждый день случается четырнадцатилетнему ученику из автомастерских садиться рядом с шофером в качестве подручного в таком важном рейсе!
Здесь, на дороге, за воротами, шла своя жизнь. Шофер Гани Абдураимов в черной с белым тюбетейке, словно приклеенной к его затылку, ходил вокруг машины, осматривая ее со всех сторон и сплевывая песок, попадавший в рот, и в нос, и в уши. Ахмат залил воду в радиатор. Потом вдвоем они сняли спинки мягких сидений, чтобы устроить постель для больного в передней части машины, где меньше трясет.
К автобусу подошли двое в военном. Пистолеты оттопыривались у них под плащами. Они погрузили в автобус запломбированные брезентовые мешки с деньгами и почтой. Это были фельдъегери МВД. Они тоже не могли улететь. А автобус был единственной надежной, на ходу, машиной на весь кишлак.
Предстоял длинный путь — сначала по горной, малопроезжей дороге, потом по шоссе, в город. Там больного положат в больницу, а фельдъегери сдадут почту. И машина пойдет обратно, захватив почту и газеты, которые вот уже три дня не приходили в район.
Так было задумано, к этому все готовились, и Абдураимов был спокоен. Он любил порядок во всем, даже в таком деле, как несчастье с дедушкой Зарифовым.
Был ли порядок в том, что он взял с собой именно Ахмата? Да, был. Во-первых, Гани Абдураимов боялся, чтобы тот чего-нибудь не натворил без него в гараже. Во-вторых, Ахмат проворнее других учеников, и раз уже нельзя взять с собой полноценного помощника, пусть едет этот драчун, забияка, этот Никому не спущу.
Ахмат пришел сегодня в гараж ни свет ни заря, поздоровался серьезно и почтительно: «Асселям алейкюм». И Абдураимов ответил ему тоже серьезно, как взрослому: «Алейкюм асселям». Потом парень вымыл окна в автобусе и протер их газетами, залил бензин и масло в машину. Когда они подъехали к больнице, Ахмат показал язык мальчишкам на крыше, но Абдураимов сделал вид, что не видал этого.
Как только среди ждавших в больничном дворе пронесся шепот «Несут!», мальчишки, словно горстка гороху, ссыпались с крыши: старик Зарифов и в добром здравии не терпел ротозеев.
У широкого айвана[3] больницы началась суета. Пожилой фельдшер Турсунов, называемый обычно «помощником смерти», открыл обе половинки двери, санитарка Джамиля вынесла желтый чемоданчик Сабиры, хорошо известный в кишлаке. При виде его дети сразу же начинали плакать. Санитарка потащила в машину кислородные подушки и блестящую металлическую коробку со шприцами.
— Давайте, кто подюжее! — позвал фельдшер, не любивший утруждать себя. И тотчас придвинулись все сыновья и все внуки Зарифова: в их роду не было хлипких.
Фельдшер увел двоих с собой. Оставшиеся затушили трубки и папиросы и выплюнули жвачку.
На носилках дедушка Зарифов выглядел таким же великаном, как всегда. Только властный, четко вычерченный профиль заострила болезнь.
Пастухи из деликатности пропустили вперед сыновей старика, но цепкий взгляд больного ощупал всех и привычным к большим пространствам, громким голосом, которому подчиняются и люди и животные, спросил:
— Кто же вверху?
— Там, в горах, наши дети. Они сменили нас, чтобы мы могли проводить тебя, — ответили сразу двое: самые пожилые и почтенные.
— Я вернусь, — пообещал Зарифов твердо, как бы желая сказать: «Напрасно беспокоились!»
Услышав голос старика, собаки радостно залаяли за оградой. Али-Бобо, видно, хотел спросить, кто позволил привести сюда собак, но преданность их смягчила его.
«Не уставайте!» — попрощался он обычным приветствием людей труда. Его внесли в автобус, обложили одеялами. Доктор Сабира-апа и санитарка завесили простынями ложе больного. Сабира сказала, что все готово и можно двигаться. Провожающие напутствовали отъезжающих возгласами: «В добрый час!», «Благополучно возвращайтесь!», «Да стелется путь ваш скатертью!»
Абдураимов положил руки на баранку. И в это время из узкой улицы кишлака вывернулся Саттар. У него был дурацкий вид. Эти его усики на белом, как у женщины, лице… и шелковый платок, фатовски повязанный на голове! Но самое ужасное — это то, что проклятый хурджун, этот знакомый Абдураимову мешок, огромный, как матрац, был с ним. Саттар тащил его на спине с несвойственной ему прытью.
Абдураимов возмутился. Как, после вчерашнего крупного разговора, деверь все-таки лезет в машину? Да, вот он уже нахально ставит ногу на подножку, пропихивая вперед проклятый матрац…
— Эй, ты! — закричал не своим голосом Абдураимов. — Сходи. Не возьму!
Он тут же подумал, что поведение его выглядит нелепым в глазах односельчан. Почему он гонит брата своей жены? Кому помешает лишний человек в почти пустом автобусе? К тому же Абдураимов вспомнил лицо жены, упрашивавшей его захватить Саттара в город: ведь неизвестно, когда придет самолет, другого сообщения нет. И все-таки Абдураимов отказал. И вот теперь Саттар влез-таки в его машину. Абдураимов стиснул зубы и дал газ. Саттар тотчас радостно затараторил что-то своим высоким неприятным голосом.
Машина выехала за околицу, казалось, прямо навстречу сумасшедшему ветру, грудью принимая его удары.
Дорога петляла, повороты ее были неожиданны. Новые отрезки пути словно вырывались из-под передних колес машины.
Теперь ветер бил сбоку, с открытого пространства, прижимая автобус к морщинистому плечу скалы. Спуск был неощутимым: просто облака, что толпились глубоко внизу, теперь бешено мчались, раскинув полы, над головами едущих.
Зарифов забывался непрочным болезненным сном. Ему снились овцы, но это была не его отара. Это были овцы Хаджи-бая. И он сам, Зарифов, которого все звали джигит Али и красавец Али, опять работал батраком у Хаджи-бая за две каракульские овцы в год и харчи, на которые нельзя прокормить даже кошку. И он снова был молод. И счастлив, потому что здесь, в горах, была тишина, и были овцы, и не было Хаджи-бая. И все ему было нипочем! Джигит Али шел за отарой и кричал: «Э-го-го!» И горы отвечали ему. А впереди него шли по склону овцы. Он различал серые, блестящие — потому что только что прошел дождь — спины ширазов и белые — камбаров… Первым шел вожак — огромный