Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Второй сын в чрезвычайно приличной и добропорядочно-незаметной семье крупного чиновника из старого дворянского рода в начале своей академической карьеры — а было это еще в конце прошлого века — казался всем эдаким умником-недотепой. Однако вскоре выяснилось, что он отнюдь не по наивности задает свои провокационные вопросы и высмеивает освященные традицией взгляды и институты, даже издевается над ними, что он отнюдь не по глупости нападает и на противную сторону — на приверженцев обновленческих реформ. Он бросает вызов всем и вся просто потому, что это доставляет ему удовольствие, говорили одни; потому, что хочет выделиться и прикрыть тем самым свою научную несостоятельность или лень, а заодно привлечь побольше публики, считали другие его коллеги. К ним присоединялось большинство остальных, когда нужно было голосовать против избрания его деканом.
Его диссертация, как, впрочем, и последующие мелкие статьи, вызывала лишь скромный интерес специалистов, круг которых по природе своей довольно узок. Она была целиком посвящена исследованию средневекового хозяйства и его развития, главным образом во Фландрии, в Провансе и Северной Италии. Однако затем сапожник взялся судить выше сапога, в чем его неоднократно упрекали критики. Черт, что ли, его дернул померяться силами с известными экономистами и светилами в области государства и права. Если бы он хоть ограничился вежливой критикой в их адрес после приличествующего их рангу неоднократного упоминания заслуг! Но он сделал худшее, что только можно было придумать: он вообще не упомянул ни их имен, ни работ, как будто не принимал их всерьез. Потом настала очередь его непосредственных коллег, потом — историков-философов. Если считать и мелкие замечания, то его критики не избежал ни один факультет.
Общественное значение, однако, скандал приобрел лишь тогда, когда Штеттен осмелился напасть на императорский дом. При дворе, видимо, решили не опускаться до ссоры с этим назойливым невеждой, его выпад просто проигнорировали, но коллеги не оставили его незамеченным и выразили свое недоумение по поводу недопустимых измышлений профессора фон Штеттена в вежливой, но достаточно недвусмысленной форме.
Объявить Штеттена социалистом было, конечно, заманчиво, но более чем сложно. Хотя он цитировал Маркса, Фридриха Энгельса и даже иногда соглашался с ними, однако его насмешки почти никогда не щадили ни их последователей, довольно многочисленных среди его слушателей, на удивление пестрых по своему составу, ни того политического движения, которое называло себя именем Маркса.
Штеттен был против войны; во время революции он был против революции. Он всегда был против того, «чем как раз упивалась эпоха, чтобы потом иметь основания называть себя великой», как он говорил.
Лекции этого нигилиста привлекли шестнадцатилетнего Дойно; двадцатилетний Дойно продолжал ходить на них, потому что понял, что профессор вовсе не был нигилистом, а всю жизнь по-своему боролся за одну и ту же великую цель. То, что этот студент не соглашался с ним по многим важным вопросам, всегда огорчало учителя, но никогда не отталкивало его. Он так мечтал о полном обращении ученика, что даже сумел стать терпеливым и сдержанным. «Я буду ждать вас, милый Дион, на обратном пути из Дамаска. Досадная ошибка, недостойная вашего ума, сделала вас Павлом. Но вы вернетесь, вы вернете себе свое „я“ — „я“ язычника Савла»[27].
С тех пор прошли годы, думал Дойно. У Штеттена не осталось ни слушателей, ни учеников. Да и этот ученик остался Павлом. Он ждал меня на обратном пути и не дождался, из чего он заключит, что я не вернул себе свое «я».
Нет, профессор не считал себя всегда правым — по крайней мере, в обычном смысле слова. Его правота подтверждалась так часто, что он, в конце концов, не мог даже представить себе, что хоть в чем-нибудь может оказаться неправым. Он стал шутом собственного благоразумия и знал это. Но выяснить, как и почему это происходит, ему не удавалось при всем желании. Это означает: он слишком давно был одинок.
А за эти годы стал еще более одиноким. Соратники ему были не нужны: разве он сражался, чтобы победить? Все его сражения были лишь свидетельством causa victa[28], попыткой спасти из отжившего то, что в нем было ценного.
Дойно показалось, что он снова впервые видит профессора, снова слышит его слова:
— Эти люди, которые не могут жить без мнения, как пьяница без водки, эти слизняки, думающие, что им принадлежит будущее, потому что им, как они полагают, принадлежит настоящая минута, хотя это они сами принадлежат ей, — все они даже не подозревают, что просто не понимают меня. Они так и не поняли, что настоящее — это фикция, без которой бытие утекло бы у этих тварей между пальцами как вода. Настоящего просто нет. Сейчас — уже не сейчас, едва мы успеем произнести это слово. Этим фанатикам настоящего и поборникам будущего мы должны противопоставить сознание прошлого, мы должны спасти от них будущее, сохранив для него те ценности, которые они хотят пожертвовать настоящему. Если историк действительно хочет понять прошлое, не став при этом жертвой легенд, он должен рассматривать его так, как если бы оно было настоящим. Чтобы избежать субъективизма, он должен рассматривать настоящее так, как если бы оно уже стало прошлым. В своем отношении ко времени все сущие страдают манией величия, паранойей. Историком можно стать только ценой отказа от этого безумия.
Дойно, тогда еще откровенно юный и нетерпеливый, скоро, хотя и неохотно, признал, что этот щуплый, всегда безупречно одетый человек с вечно простуженным голосом был вовсе не консерватором, а, если такое вообще возможно, консервативным революционером. Позже он оставил всякие попытки как-то его классифицировать. Нет, он не поддался на агитацию, хотя, исходя от Штеттена, она была достаточно лестной; он поддался обаянию человека, на которого, как ему казалось, походил и сам — приемами мышления, его техникой, но почти никогда — содержанием.
Теперь, подходя к старому, невысокому, но очень широкому дому, порог которого он столько раз переступал с замиранием сердца, Дойно думал, как бы подводя всему итог: «Встреча со Штеттеном начиналась как очередное юношеское приключение. Это была добрая и нужная встреча, раз она пережила даже воспоминания о других приключениях. То, что я его встретил, великое счастье. Пойти по его стопам было бы ошибкой, но и расстаться с ним — тоже».
2Лишь после нескольких звонков дверь открыла горничная, не знакомая Дойно. Она не скрывала, что столь ранний визит явился для нее неприятной неожиданностью. Он попросил доложить о нем профессору, тот наверняка его примет.
Через некоторое время девушка провела его в кабинет. Войдя, он услышал голос профессора:
— Садитесь, Фабер. Вы явились минута в минуту — очевидно, это ваши кашубы приучили вас к такой прусской пунктуальности?
Голос доносился из-за старинной, затянутой гобеленами ширмы. Дойно ждал. Через некоторое время ширма немного отодвинулась. Дойно увидел, что профессор сидит на скамеечке, низко склонившись над большим ящиком.
— Славно отделали моего Волка, — произнес Штеттен, все еще не оборачиваясь к гостю. — Ничего, Волк, теперь все будет хорошо. Если мне снова придется куда-нибудь уехать, ты поедешь со мной.
— Что случилось с Волком, профессор? Он заболел? — спросил Дойно.
— Да, — ответил Штеттен, продолжая заниматься собакой. — Его отравили. Собственно, этого и следовало ожидать от той разини, которую госпожа профессорша недавно изволила нанять к нам в горничные. Между тем ей хорошо известно, что у меня нет никого на свете, кроме моего доброго Волка, следовательно… Мало того что о нас забывают, что завтрак нам подают только в девять, что о наших любимых блюдах и не вспоминают, а вместо этого кормят холодными пудингами и тому подобной дрянью, — к нам в дом впускают уже не только этих тупиц, приятелей моего на диво скромного сына: недавно госпожа профессорша распахнула свое старое сердце, а тем самым — и двери моего дома перед национал-балбесами со свастикой на рукаве, — нет, этого мало, они хотят еще поразить меня прямо в сердце, метя в сердце моей бедной собаки. Что же вы не садитесь, Фабер, на каком стуле вы тут всегда сидели?
Дойно сел.
— Да, Волк, — продолжал профессор, — нам с тобой сегодня оказали великую честь, о нас вспомнили и милостиво решили уделить нам немного драгоценного времени, посвященного обычно сочинению разной партийной околесицы и самоуничижительных записок. Спокойствие, Волк, спокойствие! Не будем ничего говорить этому человеку о том, что мы похоронили Диона достойнее, чем он умирал, и не будем хвалить гордого Диона в лице этого Фабера, который его у нас отнял. Да, да, блюй на здоровье, милый Волк, мы оба с тобой уже поняли, что такое этот мир. — Штеттен снова занялся собакой. Дойно сделал то же, что ему приходилось делать достаточно часто, — он стал ждать, пока профессор немного успокоится и изложит ему причины своего столь сдержанно высказанного гнева в понятных выражениях, так сказать, прямым текстом.
- Ящер страсти из бухты грусти - Кристофер Мур - Современная проза
- Отлично поет товарищ прозаик! (сборник) - Дина Рубина - Современная проза
- Грани пустоты (Kara no Kyoukai) 01 — Вид с высоты - Насу Киноко - Современная проза
- Воровская трилогия - Заур Зугумов - Современная проза
- Фантомная боль - Арнон Грюнберг - Современная проза