Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сопрело старое дерево, новое готовят.
Вечером залаяли собаки: люди показались в темноте — беда!
Второпях у нас разговор:
— Верно, картошку пришли огребать, я говорила, что нужно было мне хоть десять в жеребятник запрятать.
— А может быть, бычка?
— И бычка нужно было зарезать: была бы и Пасха с мясом, а то вот...
Мужики робко подходят и так идут, будто прячутся, оглядываются, не заметил бы кто.
— Что такое?
— Насчет культуры.
Это пошло теперь такое словесное остроумие.
— Гарнизовать насчет культуры.
И подмигивает: нет, нет, совсем не забастовка, а тайное, общее дело.
Объясняемся: это те мужики, у которых было по сколько-то саженей купчей земли. Завтра нужно представить в Комитет крепости, а им нужно сделать копии, чтобы потом...
Так они понимают меня, писателя, я должен послужить народу своему как писатель — переписать им крепости на случай, если перевернется закон.
Это «хозяйчики» Ленина, которых он так ненавидит, которые губят революцию. Если бы знал председатель Совета Ленин — сколько их! Если бы знал он, что и тот беднейший крестьянин отличается от этого «хозяйчика» лишь как отличается зерно от созревшего колоса: беднейший крестьянин — непосеянное зерно, а «хозяйчик» — созревшее.
Совсем неожиданно приехал ко мне старый арендатор моего сада, я был очень удивлен, потому что сад от меня отобран Комитетом и будет им сдаваться с аукциона в пользу себя. Да, он это знает, и он едет сейчас в Комитет по этому делу... но ведь Комитет не вечный, если за лето он рухнет, то арендатор готов мне второй раз заплатить потом.
— Не угодно ли задаточек?
— Мыслимо ли, — говорю я, — заплатить за урожай вдвойне, что ж вам останется?
— Не беспокойтесь: от налога вас мы выручим, а Комитетское будем считать за штраф.
Сад общественный — что это значит?
Наш город стал теперь как в далекие времена — окраинные люди Московского государства, а дальше и татары, и немцы.
И их ждут сюда и в ожидании делятся и безумствуют. Какой-то должен быть этому конец, худой или хороший, и ждут конца.
Мы получили письмо от одного акцизного чиновника, жившего на юге в одной экономии на сахарном заводе, он писал нам, что вся экономия разграблена и только стоит домик, в котором он живет, потому что сын его кухарки — большевик. Потом писал он нам, что домик разделили крестьяне, разметали, кому двери, кому крыша, стропила и всякая всячина, а все-таки дом стоит пока, потому что сын его кухарки — большевик. Потом уже мы стороной получили известие, что эта местность занята немцами, прямых сведений нет, а мы загадывали: удалось ли крестьянам до немцев разобрать этот домик или нет?
В нашем краю теперь, на нашем хуторе почти такое же положение: вот-вот немцы придут, а бесчинство в дележке отечества дошло до конца последнего, как в случае описанном, до бревна.
Земля стала ничья, как воздух, а сады спорные, я не начинаю работу в саду, потому что не знаю, чей он, нигде нельзя навести точную справку: в городе говорят, что в волости иначе — и сад, и земля, что все равно сад будет разнесен.
Заезжал мой старый арендатор с извинением, едет он в Комитет мой сад снимать, извиняется.
Это он на случай, если за время созревания плодов власть переменится, он обещает мне в этом случае уплатить за сад второй раз, а та плата в Комитет будет как контрибуция. Он уверен, что немцы придут, считает это избавлением, потому что так жить хозяйственному человеку нельзя.
В соседнем имении, которое совершенно разграблено, вчера Комитет приступил к раскопке сада, я надеялся, что он приступит к моему.
— Ничего, ничего, Совет приедет, попросит себе яблочка, и кончено: яблоки все будут ваши.
— Так выходит, что я за яблоки изменил отечеству?
— Да его уже нет — лучше уж остаться с яблоками: а то ни отечества, ни яблок...
Есть одно, из-за чего у меня руки отнимаются, когда я хочу вступить в бой с большевиками: если бы мне было теперь 20—25 лет, то я был бы непременно большевиком, и могу с точностью сказать, что не эсеровского, а марксистского толка. Есть прямые доказательства этому: в таком возрасте я был уверен, что вот-вот совершится мировая катастрофа, пролетариат всего мира станет у власти и жить на земле будет всем хорошо. Это чувство конца (эсхатология) в одинаковой степени развито у простого народа и у нашей интеллигенции, и оно именно дает теперь силу большевикам, а не как просто марксистское рассуждение.
Все тончайшие изгибы этого чувства мне хорошо известны, и оно держалось во мне несколько лет, имея наиболее сильное напряжение в тюрьме[83] и быстро ослабевая в бытность мою в Германии[84], потому что там мой марксизм я увидел в форме того мещанства, которое так ненавидел Ленин. Но вполне я освободился от большевизма, лишь когда заговорили с другого конца, и был пожаром своим переброшен на другой полюс[85] и вплотную подошел к декадентству.
Не я один, конечно, переживал это, и не взялся бы я судить об этом, если бы некоторые черты моей индивидуальности, как я глубоко уверен, не сделали мое переживание особенно типичным, позволяющим теперь ясно, отчетливо видеть всю картину.
Существуют целые тома писаний об этом предмете таких выдающихся людей, как Струве и Булгаков, Бердяев, но именно потому, что они люди исключительно образованные, вожди — и притом умственно загруженные люди, нельзя по ним судить о всех. Я же был настоящим прозелитом, рядовой овцой в этом стаде, и мои замечания должны объяснять психически широкие массы народа.
Душевный состав мой накануне уверования в социализм: семейная оторванность, глубочайшее невежество, с грехом пополам оканчиваю реальное училище, смутные умственные запросы, гнавшие меня с факультета на факультет, какая-то особенная ежедневная вера, что чтением какой-нибудь книги я сразу все себе и разрешу. Так я взялся за химию как за алхимию и плохо делал анализы, в то же время читал Менделеева страстно, и если бы меня спросили в это время, какая будет у меня жена, я сказал бы, что она несомненно будет химиком... Смутное ощущение какой-то своей гениальности: я не такой, как все, вот я пойду, ухвачусь за что-то и покажу себя и все переверну, тайный невыраженный романтизм, страдание оттого, что не могу быть как все (особенно в половой сфере), черты полной дикости (чрезвычайная робость, застенчивость и взвинченное нахальство) в отношении к женщине. Уверование и поведение после этого: ключ и замок: решение государственных вопросов. Постепенное разжижение веры за границей, наклонность к родному (агрономия — <1 нрзб.>), к эсерству — окончательный поворот: сумасшедшая любовь и поворот мира с умственности на психологичность: открытие полюса. Жизнь, возрождение... Внимание к человеческой душе.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Воспоминания террориста - Борис Ропшин - Биографии и Мемуары
- Три кругосветных путешествия - Михаил Лазарев - Биографии и Мемуары
- Дневники. 1946-1947 - Михаил Михайлович Пришвин - Биографии и Мемуары