Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лиза наклонила голову, как бы выражая благодарность.
– Ничего, скажи – хожу два раза в неделю, и меня рентгеновскими лучами светят.
– И тебе лучше?
– Будто бы лучше.
– Ты, значит, тут одна и живешь…
Павел Иваныч оглядел комнату. Откуда-то, издали, доносились экзерсисы, разыгрываемые на рояле.
– Что же ты делаешь в Петербурге?
– Ничего. Бальзака читаю. Тут в квартире одни старики, мы только вместе обедаем. Здесь дедушка мой живет, он заведует капеллой. Целый день его нет, а я одна.
– Жаль, что ты вчера со мной в театр не собралась. Шла «Пиковая дама». Превосходная вещь.
– Я тоже жалею, – тихо ответила Лиза, – да вчера мне нездоровилось. У меня все-таки жар иногда бывает. Впрочем, как раз вчера вечером я тоже слушала хорошее пение. Дедушка устраивал большую спевку. Это через две стены, а слышно. Я лежала на кровати, они пели. Очень славно. И все божественное. Очень все божественное пели.
– Ты тут как монастырка живешь, в монастыре.
– Нет, не то, что монастырь, а это ужасно старый дом, даже отчасти таинственный, по-моему. Мне иногда кажется, что точно дворец, где Павла убили. Павел Иваныч улыбнулся.
– А это уж у тебя, как у такой… ну, художественной девушки, романтическое воображение. Хотя, правда, дом ваш не из веселых.
Стало смеркаться. Лиза зажгла электричество.
– Мне все и говорят: то девушка модерн, то без корней, то романтическая… а я сама… не знаю, какая я. Тебе сколько лет, дядя? – неожиданно спросила она.
Павел Иваныч взглянул не без удивления.
– Под пятьдесят. А что?
– Мне двадцать четыре. Вдвое меньше.
При свете лампы под зеленым абажуром он рассмотрел две книжки. Одна была Бальзак, «История тринадцати». Другая, в серебристом картоне с бледно-желтым корешком – Гофмансталь, по-немецки. В книге была закладка. Отвернув, он увидел стихотворение, отмеченное карандашом: «Terzinen. Uber Verganglichkeit»[23].
– Это стихотворение тебе нравится? – спросил он и показал книжку.
Лиза кивнула головой.
– Я Гофмансталя так себе, а эти стихи люблю.
Павел Иваныч прочел.
– Терцины о проходимости. Ты, стало быть, меланхолическая…
– Теперь уж и меланхолическая!
Лицо Лизы, бледное, с нетемными глазами, выразило недовольство.
«Что это, правда, я ее донимаю», – подумал Павел Иваныч. И захотел поправиться.
– Не удивляйся, что я так пристаю. Ты должна понимать, что для меня ты и тебе подобные – совсем неизвестное нечто, и, понятно, интересует. Вы новое поколение, молодость.
– Ты сейчас упрекать начнешь, что мы такие и сякие, что мы легкомысленны, устоев нет, – слабо вздохнула Лиза. – Старые люди всегда так. А я думаю, мы совершенно такие же, как и другие.
Но Павел Иваныч не собирался укорять. Напротив, со вниманием, благожелательностью расспрашивал о занятиях, жизни, подругах. Она рассказывала, тоже довольно свободно.
В Москве их целая ватага, все девушек, и там они танцуют в студии, под руководством устроительницы, тоже последовательницы Дункан. Она им сочиняет танцы. Выступают они и в Москве, иногда ездят в турне, за границу.
– Что ж, тебе хорошо там?
– Сначала было очень интересно, потом хуже.
– Почему?
– Разные неприятности.
– Но ты все-таки порядочно мест видела?
– Мы были в Мюнхене, в Лондоне. В Лондоне жили три недели, танцевали в варьете. Наша мадам поместила нас в отеле, мы как пансион жили, а вернее – как цирковая труппа. За одной нашей барышней негр ухаживал. Представь, дядя, англичане такие важные, а наши девицы высыпят к табльдоту, возня начинается, хохот. Англичане собирались на нас жаловаться – мы на улицу из окон кричали; вообще, было весело. А потом они привыкли. И даже нас полюбили. Решили, значит, что мы шалые. Так и стали относиться. Там один метрдотель был, он дарил нам шоколад и говорил: «Vous etes tres sympathiques, mesdemoiselles, mais fort tumultueuses»[24].
И Лиза, вспомнив веселое, рассмеялась.
– И ты шалила?
– Конечно. Но меньше других. Знаешь, одна моя подруга чуть было не удрала в Америку с американцем. Он все нас на автомобиле катал. Очень ей нравился. А потом она узнала, что у него свиные бойни. Как узнала, так и рассердилась. Она хорошая, но очень капризная. «Нет, свиные бойни – это гадость». Его отшила и нипочем не поехала. А я в этом Лондоне себе здоровье испортила. Потом поссорилась с мадам из-за танцев. И ушла от нее. Теперь вот поправляться надо.
Она опять стала кутаться в платок, и подобрала тонкие, крепкие ножки. Казалось, рассказ на минуту оживил ее, вызвал забавные воспоминания, но это лишь оттенило теперешнюю элегию.
– А потом и мои личные дела запутались. – И она уже замолчала совсем.
Видимо, была на распутье. Что-то не удалось, чем-то отчасти надломлена, а взять эту жизнь хочется; и даже честолюбие, наверно, есть.
«Конечно, – думал Павел Иваныч, глядя на нее, – невесело отстраняться в двадцать четыре года. Это вполне понятно. И еще, пожалуй, роман какой-нибудь запутанный».
Опасаясь, что утомит ее, Павел Иваныч стал прощаться. Лиза не удерживала, но была приветлива, так что казалось, он ей не неприятен. Павел Иваныч пригласил ее к себе в отель завтракать, на следующий день.
Проводив его до передней, Лиза вернулась, и села писать в Москву по тому самому поводу, как он и предполагал. Действительно, был у нее там роман с женатым, и они оба ничего не понимали, мучились, изводились, ни на чем не могли решить.
Письмо это она писала с час. Затем расстроилась, полчаса плакала. А потом села читать Бальзака.
IVВыйдя от Лизы, Павел Иваныч взял извозчика и поехал к себе в отель.
Отель его сиял. Снова портье козыряли у входа, снова получил он свой ключ, и мальчик, непрестанно носившийся вверх и вниз на лифте, поднял его в соответственный этаж. По красному ковру проследовал он в свой кофейный номер. Он зажег электричество. На небольшом столике лежала реклама мыла. Больше ничего. В ярком, блистательном свете зеркал, в безукоризненном умывальнике, светлой мебели, во всем были чистота и тот холод, когда не хочется ни сесть за этот стол, ни умыться из умывальника о двух водах.
Павел Иваныч почувствовал, что ложиться рано; вынул часы – половина десятого. Ему стало вдруг ужасно скучно. «Вот эти проклятые гостиницы. Лучше уж в каком угодно домишке остановиться, только не в таких…» Он даже не договорил от неудовольствия. Заперев дверь, побродил по коридору, зашел в салон, где бегали какие-то дети, и поднялся в верхний этаж. Там находился ресторан и зимний сад. Все это – белое, в австрийском вкусе. Павел Иваныч прошел в зимний сад. Тут устроили подобие оранжереи, с покатой стеклянной крышей, с цветами. По углам вазы. Зеленоватый ковер устилал эту австрийскую роскошь, и стояли легкие, белые стулья. Предполагалось, что всегда здесь лето.
Он сел на плетеный диванчик. Сквозь стекло крыши виднелось небо. К удивлению Петербурга и марта, выступили на нем даже звезды.
Раздражение ушло, он задумался. Все необычайно быстро меняется! Не успел оглянуться, появились новые люди, новые вкусы, иные манеры, одежда, обстановка. «Вот и Европа к нам пришла, и мы кажемся косолапыми медведями. – Он взглянул на свои штиблеты. – Ну, разве можно в ботинках на ластике сидеть в этаком зимнем саду? Неприлично же. Это не у нас, в Тамбове».
Признав себя вполне скромным существом, он отправился в номер, где рано или поздно следовало же лечь спать. Там, раздеваясь, как бы внутренне извинился он перед кем-то за неполный блеск туалета. В постели взялся за Толстого, посмертные произведения. Этот писатель доставил ему радость. С ним он входил в крепкое, здоровое, простое – и очень крупное. «Если и Толстой любил так жизнь, – думал он, потушив свет и укрывшись на ночь, – то чего же удивляться на Германна, на нашу Лизу, да и на меня? Еще хорошо в Толстом то, что у него была такая связь с землей, с деревней». Потом опять вспомнил Лизу, Маргариту, и это показалось необыкновенно далеким от Толстого. Стал думать о том, как Толстой решал вопрос о смерти, но не додумал, и заснул.
Спал, однако, далеко не столь прекрасно. Пиковой дамы не видел, – нельзя сказать, чтобы он был склонен к призракам, – но часов около четырех приснилось ему тяжелое. Он даже всхлипнул. Проснулся – было темно, очень стучало, болело сердце и шумело в висках. Сердцебиение действовало неприятно. Неприятно было и чужое место, какая-то удивительная пустынность этого отеля, населенного сотнями людей. Павел Иваныч не был особенно мнителен, или нервен; но у него защемило в груди от сознания одиночества, что нет своих, семьи, жены. «Да, нехорошо. Хватит в этаком заведении, и живой души не сыщешь». Он зажег свет, полежал несколько. Боль в сердце была явная, что-то мешало дышать, и все хотелось вздохнуть поглубже. Он отворил форточку, помочил грудь водой. Стало легче.
- Том 12. Дневник писателя 1873. Статьи и очерки 1873-1878 - Федор Михайлович Достоевский - Русская классическая проза
- Тарантас (Путевые впечатления) - Владимир Соллогуб - Русская классическая проза
- Ибо не ведают, что творят - Юрий Сергеевич Аракчеев - Биографии и Мемуары / Прочая документальная литература / Русская классическая проза
- Зеленые святки - Александр Амфитеатров - Русская классическая проза
- Нарисуйте мне счастье - Марина Сергеевна Айрапетова - Русская классическая проза