приглашала!»
Было время, когда ее отец не мог уснуть, пока не рассветет. Он ложился, задремывал, но почти сразу же просыпался, вздрагивая всем телом. Вставал, наливал себе чаю, читал. Она настолько привыкла, что ночь он обращает в день, что ей это казалось нормальным. И только много позже она поняла, почему он мог крепко заснуть, лишь дождавшись наступления дня. Потому что они всегда приходят ночью, в час, когда ты слабее всего. Ночь за ночью он слушал, не раздастся ли на лестнице топот сапог: тем, кто обут в эти сапоги, совершенно наплевать, чей сон они потревожат. Топот и голоса. «Еще один этаж. Здесь. Эта дверь».
Он боялся, что из-за него их жизни тоже будут разрушены. Если бы она понимала это тогда, она бы больше ему помогала, или, по крайней мере, не проявляла такой нетерпимости. Ей остается только надеяться, что он так никогда и не понял, насколько ее раздражало, что он час за часом сидел, погруженный в мрачные раздумья, не вставая со стула, и начинал двигаться лишь для того, чтобы взять стакан с чаем, если она ставила его ему под руку. Он казался таким холодным и отстраненным, даже по отношению к Коле. Он бесконечно обдумывал свою жизнь. Могло ли все быть по-другому? Мог ли, должен ли он был поступить иначе?
Подобные вопросы никуда не вели. Они только парализовали его волю жить, любить, творить. Она знала: он чувствовал себя отрезанным от окружения. Ей казалось, она понимает, каково ему приходится, когда все вокруг отвергают и считают тебя неудачником, чьи произведения никто не станет печатать. Но теперь видит, что ничего не знала. Она была слишком молода, и хотя сама считала себя реалисткой, все еще была окутана тем коконом оптимизма, который оберегает юность. И лишь теперь, после его смерти, начинает его понимать.
Показывала ли она свою любовь к нему? Сейчас ее мучает этот вопрос. Она все время была занята. Ей нужно было заботиться о Коле, бегать по магазинам, стоять в очередях, прибираться дома. И еще она работала.
Но, возможно, ее вечная занятость только служила ему упреком в том, что его собственная жизнь полностью остановилась.
По крайней мере, она может утешаться тем, что окружила его любовью перед смертью. О господи! Может, и это не совсем правда. Она злилась на него даже тогда, потому что он отказывался бороться за свою жизнь. Она считала, что он полностью сдался задолго до того, как не осталось надежды на выздоровление. Оглядываясь назад, она понимает, что ее суждения не были здравыми. Да и быть не могли. Она была сама не своя от голода, холода и страха за то, что другие не выживут. Этот страх — что ты будешь последней, оставшейся в живых — был хуже всего. Страх рождал в ней гнев. Почему отцу позволено умереть, а она должна и дальше нести бремя жизни?
Но была и любовь, даже в те дни. Под конец будто распахнулось окно в его душу, и он позволил ей стать ближе. Он говорил с ней с нежностью, которой она не видела от него годами. «Я совсем не голоден, Анюта, душа моя, просто устал». Он улыбался и брал ее за руку. Все стало так просто. Она была его дочерью, и он любил ее. Ему больше не нужно было беспокоиться о том, какие беды он навлечет на нее, потому что он знал, что умирает.
Теперь, когда она понимает, как сильно он боялся, до нее дошел смысл и другого его высказывания, над которым она в то время ломала голову: «Как только я умру, обо мне сразу забудут». Он произнес это без следа горечи или обиды, на его губах даже играла легкая улыбка, как будто ему удалось добиться значительного успеха. Он имел в виду, что имя Михаила Ильича Левина скоро выветрится из людской памяти, и его семья будет в большей безопасности. Его больше не смогут вызвать ни на какую комиссию. Его произведения не станут разбирать по косточкам, чтобы потом отвергнуть. Ни один писатель не сможет предать его, чтобы спасти собственную шкуру. Больше не будет угрозы исключения из Союза писателей, которое, если бы случилось, могло бы открыть охоту на него и всех, кто с ним связан. Но человек, призрак которого не давал ее отцу спать по ночам, все еще жив. Тысячи, миллионы вокруг Сталина умерли, а он — будто бессмертный, как безжалостные древнегреческие боги. Они думают: «Конечно, он скоро умрет», но он все не умирает. А теперь еще и Волков.
Когда Андрей ей все объяснил, Анне пришлось признать, что выбора у него не было. Он должен был взяться за лечение мальчика. Спорить с Волковым было скорее опасно, чем бесполезно. Даже учитывая всю бессмысленность, с профессиональной точки зрения, этого решения. Волков бы просто подумал, что по какой-то причине, скорее всего, способной бросить тень на репутацию Андрея, он старается не иметь с ним дела. Хотя в глубине души он бы, конечно, понимал истинную причину и, вероятно, даже получал бы от этого удовольствие. «Им нравится держать нас в страхе, — думает Анна, — это делает их сильнее».
То, что Волков прицепился к Андрею, — одна из тех случайностей, от которых не могут уберечь никакие годы предосторожностей. Опухшая и покрасневшая нога ребенка — и все предпринятые ими меры безопасности летят к чертям. «Волков хочет меня. Он считает, что именно я должен присматривать за его мальчиком», — сказал Андрей.
Благоволение такого человека случайно и потенциально смертельно опасно, как раковая опухоль, что привела его ребенка в больницу. Андрюша сказал ей, что мальчика зовут Юра, но Анна отказывается называть его по имени даже наедине с собой. Тогда придется признать, что он действительно существует.
Она всегда была осторожна. Дважды обдумывала каждый шаг, молчала, когда хотелось высказаться, говорила, когда предпочла бы смолчать. Если бы она могла укрыть свою семью плащом-невидимкой, она бы так и сделала. Но это невозможно. Это глупейшее из заблуждений. Ее тошнит от всех этих фраз: «Не нарывайся на неприятности», «Веди себя тише воды ниже травы», «В закрытый рот муха не залетит».
Вранье все это. То, что ты станешь себя принижать, не будешь высовываться и попытаешь стать невидимой, никак тебя не защитит. Ты просто превратишься в пустое место, вот и все.