я сдержался, не сморщился.
— Мужчина! — похвалил Дубатовк.
— Что это? — проглотив добрый кусок окорока, спросил я.
— Го! Старку польскую знаешь, водку знаешь, хохлацкий спотыкач тоже, а нашего «трыс дзивинирыс» не знаешь. Это, брат, по-литовски[35] «трижды девять», водка, на двадцати семи травах. Мы ее секрет у литовцев выведали несколько столетий тому назад. Теперь его и сами литовцы забыли, а мы еще помним. Пей на здоровьице, потом я тебя ставным медом угощу.
— А это что? — спросил я, тыкая вилкой во что-то темное на тарелке.
— Милый ты мой, это лосиные губы в подслащенном уксусе. Ешь, брат, подкрепляйся. Это для богатырей. Предки наши, земля им пухом, не глупые были. Ешь, не отлынивай, ешь.
А через минуту, забыв, что рекомендовал «губы», кричал:
— Нет, брат, ты от меня не уйдешь, не попробовав холодных пирогов с гусиной печенкой. Антось!..
Подошел Антось с пирогами. Я было попытался отказаться.
— Падай гостю в ноги. Бей дурной башкой о пол, проси, потому как гость нас обижает.
Вскоре я тоже был хорош. Вокруг кричали, пели. Дубатовк висел у меня на плече и что-то бубнил, но я не очень слушал. Комната начинала раскачиваться.
А-а, выпьем чарку,
А за ней дру-гу-ю, —
ревел кто-то. И вдруг я вспомнил далекий дом в еловом парке, поросшие мхом деревья, камин, грустную фигурку возле него. На меня навалилась тоска. «Я пьяная свинья, — повторял я, — нельзя роскошествовать, когда другому плохо». И так мне стало жаль ее, что я чуть не расплакался и… сразу протрезвел.
Гости поднимались из-за стола.
— Панове, — говорил Дубатовк, — прогуляйтесь немного, нужно стол освежить.
Боже, это было еще только начало! А ведь они уже пьяны, как сто воршанцев. Было восемь часов вечера. Ничего. Еще рано. Я знал, что, мгновенно протрезвев, больше сегодня не опьянею, но все же решил пить осторожно: еще в болоте завязнешь — будет тогда дел.
Отдыхали, беседовали. Дубатовк показал хорошую коллекцию оружия. Очень хвалил одну старую саблю, которую выпросил у Романа Яновского. Говорил, что русский булат берет медную пластину, польская «зигмунтовка» довольно толстый гвоздь, а эта — наша, секрет еще татары при Витовте завезли. И внутри ртуть, удар такой, что не только медную пластину рассекает, но и толстое бревно. Ему не верили. Он раскричался, велел Антосю принести чурбак. Антось внес в комнату короткий чурбак толщиной в три человеческие шеи, поставил на пол.
Все притихли. Дубатовк примерился, оскалился, и вдруг сабля описала в воздухе почти невидимый полукруг.
Хакнув нутром, Дубатовк потянул саблю на себя и… пересек чурбак наискось. Помахал кистью руки в воздухе. Все молчали, ошеломленные.
— Вот как надо, — коротко бросил он.
В это время мне удалось увести Свециловича на крыльцо и, напомнив ему его слова, рассказать обо всем, что происходило в Болотных Ялинах.
Он очень разволновался, сказал, что слышал об этом и раньше, но не очень верил.
— Теперь верите?
— Вам верю, — просто сказал он. — И обещаю, пока я жив, — ни один волос не упадет с ее головы. Дьявол это, привидение или еще что — я встану на его пути.
Мы условились, что расследовать это дело будем вместе, что он через день приедет ко мне и расскажет, что он узнал в окрестных селениях (разные слухи и сплетни могли принести определенную пользу). Дубатовка решили пока что в дело не впутывать: старик мог разволноваться и по привычке рубануть сплеча.
Ужин продолжался. Снова угощали, снова пили. Я заметил, что Дубатовк наливает себе и мне поровну, пьет и все время испытующе глядит на меня. Когда я выпивал чарку, на его лице появлялось удовлетворение. Это было своеобразное подзадоривание к соревнованию. А в перерывах он предлагал то блины с мачанкой[36], то необычные «штоники»[37] с мясом, так и плавают в масле, святые таких не едали. Очевидно, он изучал меня со всех сторон. Я пил и почти не пьянел.
Остальные, кроме Свециловича, были уже в таком состоянии, когда никто никого не слушает, когда один пьет, второй рассказывает любовную историю, третий надрывается, чтоб обратили внимание на какой-то колоритный факт его биографии, а четвертый вспоминает, какая хорошая была у него мать, а он, такой пьянчуга, такой подлец, оскверняет своей распутной жизнью ее память.
Пели, целовались, кто-то выл:
Моя женка в хате,
А я пью, гуляю.
Шинкарю вола, а душу
Черту пропиваю.
Другой тянул свое:
Расскажите мне, добры людоньки,
Где мой милый ночует.
Если в дальней дороге —
Помоги ему, боже.
А у вдовушки на постелюшке —
Покарай его, боже.
А у вдовушки на постелюшке…
Кто-то приподнял голову от стола и пропел свой вариант последней строчки:
Пом-мо-ги ему… тож-же.
Все захохотали.
Между тем Дубатовк покачал головой, словно отгоняя одурь, поднялся и провозгласил:
— Наконец я нашел среди молодых настоящего шляхтича. Он пил сегодня больше меня, я одурел, а он свеж, как куст под дождем. Вы все тут не ухлопали б и половины того. Девять из вас свалились бы с ног, а десятый мычал бы, как теленок. Это мужчина! Это человек! Его, и только его, я с радостью взял бы в друзья юности.
Все начали кричать «слава!». Один Ворона смотрел на меня колюче и мрачно. Пили за мое здоровье, за шляхту — соль земли, за мою будущую жену.
Когда восторг немного поутих, Дубатовк посмотрел мне в глаза и доверительно спросил:
— Женишься?
Я неопределенно мотнул головой, хотя хорошо понимал, о чем он спрашивает. Он, видимо, был уверен в этом, а мне не хотелось убеждать его в обратном. Я понравился старику, он был сейчас в подпитии и мог очень обидеться, если б я ему открыто сказал, что никогда об этом не думал и думать не желаю.
— Она красивая, — продолжал Дубатовк и вздохнул, отводя глаза в сторону.
— Кто? — спросил я.
— Моя подопечная.
Дело зашло слишком далеко, и притворяться дольше было нельзя, иначе получилось бы, что я невольно компрометирую девушку.
— Я не думал об этом, — сказал я. — А если б даже и думал, то это зависит не только от меня. Прежде всего нужно спросить у нее.
— Уходишь от ответа, — вдруг язвительно процедил Ворона (я не ожидал, что он может слышать наш негромкий разговор). — Не хочешь прямо и открыто сказать серьезным людям, что гонишься за деньгами, за родовитой