Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ГЛАВА 15
ЖОРЖ И МОРИЦ.
ТЕТРАДКА НИКИ
Когда позже Мориц вспоминал событие этого вечера, он себя спрашивал: "Почему оно показалось мне неожиданным?
Ведь я давно думал о чем‑то подобном…" Во всяком случае, когда он подходил в поздний ночной час к бюро, он чувствовал себя очень усталым после долгого совещания и шел с одним желанием — лечь. Но в рабочей комнате кто‑то был. Он сделался весь зрение, весь — слух! Слушать, собственно, было нечего, звуков — не было. Но свет, низкий и неуверенный, мог исходить только из карманного фонаря, прикрытого рукой. С минуту стоял Мориц недвижно, затем прошел неслышно, как умеют ступать только цыгане! — замер в чрезвычайном волнении: над столом Евгения Евгеньевича, над его обычно сложенными на ночь в огромную папку чертежами стоял человек, наклонясь над раскрытой папкой, из которой было вынуто и сложено несколько отобранных чертежей. Они лежали отдельно. Это был Жорж. При свете стоявшего боком, спинкой к окну, электрофонарика, он укладывал остальные — в папку. В следующее мгновенье Мориц распахнул дверь, и рука его цепко легла на плечо гостя, ночного.
— Нет, не рвись! — громким шепотом сказал над самым ухом пойманного, который хотел было вывернуться из‑под его руки. — На таких, как ты, я изучил джиу–джитсу, один миг — и ты конченый человек! Новичок — вижу. Глупо сработал! Если б он тебя тут застал — тебе бы не отвертеться…
Жорж стоял неподвижно, губы дрожали.
— Молчи! Слушай! Если проснутся… Сейчас все проверю и спать иди, дурак и нахал! Если ж хоть что‑нибудь тут, — он показал на папку, — разобрал — молчи по гроб жизни! Слово скажешь — ты у меня в руках. Мне поверят! (Он снял руку с плеча Жоржа.)
Тот стоял, онемев.
Мориц пересчитал чертежи, завязал папку. Ему показалось, что пальцы левой руки вздрагивают ("Сердце шалит!" — сказал он себе).
— Все в порядке… Стой! — шептал он и — медленно, как бы решая — сказать? Нет? — Если такая минута придет, мстить захочешь, быть окончательным подлецом — помни, что у меня семья, и с тобой я сейчас — рискую. Мне и так жить недолго. А ты — молод, здоров, тебе — жить! Так живи — человеком… Счастье твое, что все спят!..
Ни слова не произнеся, вышел Жорж… Мориц распахнул дверь в ночь. Постоял, поднял голову. Там хрустально мигали звезды.
— Просто детектив… — сказал он себе с усмешкой.
Дождавшись, после обеда, ухода всех, в час короткого отдыха, Ника подошла к Евгению Евгеньевичу:
— Я вам обещала дать прочесть мои тюремные и лагерные стихи… — сказала она, озираясь. — Я вчера их целый вечер переписывала, после проверки, на нормальные странички, для вас… посмотрите, с чего!
И она показала крошечку–книжку папиросных листков для самокруток; крохи–листочки были написаны мелким–мелким почерком.
— Подумайте, уцелели! В глубоком (я его надшила) кармане казённой юбки — кроме меня ведь никто и не прочтет. И это останется! уцелеет! а это, — она показала на тетрадочку, — вы, когда прочтете — уничтожит е…
— Ника! Побойтесь Бога! — даже несколько взволновавшись, сказал Евгений Евгеньевич. Но она не уследила за его мыслью, отвлеклась другим, подумала: "А может быть, и Морицу дать прочесть? И пусть он затем — уничтожит!"
И только тогда до нее дошло возражающее восклицание:
— А, вы об этом! Хорошее дело! Рискованное! Чтобы при первом шмоне…
— Получить второй срок?.. Я и так два вечера дрожала за эту тетрадку… Так с ума можно сойти… — Кто‑то шел. Встав, перебирая чертежи, Евгений Евгеньевич зарывал в свои листы — Никину тетрадку. День продолжался.
В перерыве она опять подошла к нему.
— О двух вещах я хочу сказать вам сегодня, — сказала Ника, видя, что он, отложив чертежи, сел за свою шхуну, — мастеря деталь её, ему будет легко её слушать, — во-первых, ещё о том, как, должно быть, трудно было мне (что я только теперь поняла) — выучивать наизусть свои стихи.
В тюрьме среди такого шума в камере (вы сидели в таком же множестве, вы поймете) — в камере на сорок мест нас было сто семьдесят, как сельди в бочке, — но такая тяга к стихам была больше, чем на воле, — за пять месяцев столько стихов, разный ритм — как все это умещалось, дружно, в эту болванскую башку, непонятно! Все повторяла, день за днём, отвернувшись к стене, — это счастье, что я у стены лежала! Если бы между женщинами — вряд ли бы я это смогла!
Тут — только одно — "Портрет", — и Ника протянула пачку листков, — прочтите, и если рука не подымется их порвать — мне вернёте, я их порву.
Все время молчавший Евгений Евгеньевич поднял на нее глаза:
— Так вы их для меня — воплотили? Тем с большим вниманием прочту…
Была ночь, когда Евгений Евгеньевич раскрыл тетрадь Ники. На первой странице стояло:
СЮИТА НОЧНАЯИ снова ночь! Прохладою летейскойКак сходен с кладбищем тюремный этот храм!Не спит, как и всегда, в своей тоске библейскойБольная Ханна Хейм, химера с Нотр–Дам.
Латышки спят с угрюмыми горами,Пригревши берег Греции у ног…Панн гоголевских веют сны над нами. —С китайской ножки соскользнул чулок…То кисть художника, что Марафонской битвойОгромное прославил полотно.
Химерою и я в своем углу молитвыБескрылые творю. Идут на дно,Как в океан корабль порою сходит,Что паруса развеял по ветрам, —Ужели той, что спит, и в снов низинах бродит, —Не помогу, Химера с Нотр–Дам?Химера, да! Но с Нотр–Дам химера!Молитвой как ключом — замки моих ключиц,Луну ума гася светилом веры…(Стыдись, о ум! Бескрылая химера!Твой философский нос тупее клюва птиц.)Летучей мышью, да! Но мышью‑то летучей!Глаза смежив, чтоб не ожег их свет,Крылом туда, где Феба вьются тучи, —…Такой горы на этом свете нет,Что не ушла бы вся, с вершиною, в ВеликийИ тихий космоса зелёный океан.
Ты спишь, мое дитя, в твоей тоске безликой(И мнишь во сне, что истина — обман.)Уснуло все. Ни вздоха и ни плача —Миг совершенно смертной тишины.Передрассветный сон. Я знаю, что он значит —О мире и о воле снятся сны,Сошли на дно души, как корабли, пороюБез сил смежив пустые паруса,Спит смертным сном душа перед трубоюАрхангела. А света полоса —Звонок, подъем. Уже! О, как весенне,Как победительно борение со сном,Из мертвых к жизни вечной воскресенье,О руки над кладбищенским холмом,О трепет век и дрожь ресниц!Туманы Над прахом тел развеялись. Земле конец.Преображенье плоти. Крови колыханье —То тронул холод мрамора своим дыханьемТы, Микел–Анджело божественный резец!
Дальше шла
СЮИТА ПРИЗРАЧНАЯДовоплощенное до своего пределаГраничит с призрачным, как Дантов ад.Над небывалым зрелищем осиротелыхЖён, матерей — ночи тюремный чад.(Являет чудо мне Чюрлениса палитры,Храп хором Скрябинский зовёт оркестр,Борьба за место — барельефы древней битвыВо мраморе прославленный маэстр.А бреды здесь и там — таят строку Гомера,И Феогнида пафосом цветутИзгибы тела — Ропс! И имена БодлераИ Тихона Чурилина встают.Когда ж, устав от зрелища, о хлебеМолю, — на веки сходит легкий сон,Я реки призрачные вижу в небе,Я церкви горней слышу дальний звон…
О горькой жизни рок! Между землёй и небомРазомкнуты начала и концы.Как часто Сон и Явь в часы забвенья ФебаМеняют ощупью свои венцы!
Дальше шли города и воспоминания.
Есть такие города на этом свете, —От названий их, как на луну мне выть:Феодосии не расплести мне сети,Ночь Архангельскую не забыть…
Далеки Парижа перламутры,Темзы тот несбывшийся туман,Да Таруса серебристым утром,Коктебеля не залечишь ран…
И Владивостока нежная мне близость,Где живёт мой самый милый друг…Поезд замедляет ход, и в темно–сизомНебе — о, как рассветает вдруг! —
То Иркутск. Тут Коля жил Миронов, —Юности моей девятый вёл!Как горит хрусталь крутых еловых склонов,Раем распростерся твой Байкал!
* * *Темная заря над Ангары разливом,Да последний огонек в ночи,Да холодный снег по прежде теплым нивам —Это ль не символики ключи?
Крепко рассветает за моей решеткой,Так мороз крепчает в январе,То резец гравера линиею четкойНочи тьму приносит в дар заре…
Сколько раз вот так все это было, —Я не сплю, вокруг дыханья тишь…Что же сделать, чтоб оно не ныло —Сердце глупое, доколе эти силыВсе до капли не перекричишь?..
А пока пишу — вино зари нектаромВыси поит… огонек исчез.Солнце выплывает легким жарким шаромВ сталактитовы моря небес!
Тетрадка кончалась надписью: "Из будущего сборника "Пес под луной" (лагерь)".