Я понял значение этого: жизнь побеждает врага жизни; лишает его силы; пленяет его с помощью тайного древнего и святого символа той самой жизни, которую Кракен стремится уничтожить. А большой крест с петлями вверху смотрит и сторожит, как бог жизни.
Я услышал шорох, шепот, рябь, шум, рокот барабанов. Он все усиливался, переходя в крещендо. В этих звуках слышалось торжество — торжество побеждающей волны, триумф свободно налетающего ветра; и в них был мир и уверенность в мире, как дрожащая песня маленьких водопадов, напевающих на своем пути вдоль реки, и шум дождя, приносящего жизнь всей зеленой растительности на земле.
Эвали начала танцевать вокруг аметистового креста, медленно кружила она под шорох, шелест, дробь — под музыку барабанов. Она стала душой песни, которую пели эти барабаны, душой всего того, о чем они пели.
Трижды обогнула она крест. Танцуя, подошла ко мне, снова взяла меня за руку и повела из храма, через портал. За нами слышался сдержанный рокот барабанов, теперь не дрожащий, не грохочущий, — спокойный и торжественный.
И хотя потом я расспрашивал ее об этой церемонии, она мне ничего не сказала.
А нам еще предстояло идти на мост Нансур и посмотреть на многобашенный Карак.
— Завтра, — говорила она; а когда наступал следующий день, она снова говорила: — Завтра. — При этом она опускала длинные ресницы на свои ясные карие глаза и странно смотрела на меня сквозь них. Или трогала мои волосы и говорила, что есть еще много завтра, а Нансур никуда не убежит. Я чувствовал какое-то нежелание, но причину его отгадать не мог. И день за днем ее красота и сладость обвивались вокруг моего сердца, пока я не начал думать, не станет ли это защитой от того, что я носил в кожаном мешочке на груди.
Но малый народ продолжал сомневаться во мне, даже после церемонии в храме; это было ясно. Джима они приняли от всего сердца; они щебетали, распевали и танцевали с ним, как будто он был одним из них. Со мной они были вежливы и достаточно дружелюбны, но украдкой продолжали следить за мной. Джим мог взять куклоподобных детишек и играть с ними. Но если я поступал так, матерям это не нравилось, и они явно показывали свое неудовольствие. В одно утро я получил ясное подтверждение того, что они испытывают ко мне.
— Я собираюсь оставить тебя на два-три дня, Лейф, — сказал мне однажды Джим после завтрака. Эвали в это время улетучилась по зову какого-то маленького человека.
— Оставить меня! — я взглянул на него в изумлении. — Что это значит? Куда ты пойдешь?
Он рассмеялся.
— Схожу посмотрю на тланузи — то, что Эвали называет далануза, — большие пиявки. Это речная стража, которую пигмеи пустили в ход после того, как был сломан мост.
— Но что это такое, индеец?
— Вот это я и собираюсь узнать. Похоже на больших пиявок тланузи. В наших легендах говорится, что они красные, с белыми полосами и размером с дом. Малый народ не заходит так далеко. Говорят только, что они не меньше тебя.
— Послушай, индеец, я пойду с тобой.
— Нет, не пойдешь.
— Хотел бы знать, почему нет.
— Потому что тебя не пустит малый народ. Послушай меня, старина, дело в том, что они не вполне тебе доверяют. Они вежливы, они не хотят обидеть Эвали, но — без тебя они лучше себя чувствуют.
— Ты мне ничего нового не сказал.
— Да, но есть кое-что и новое. Вчера вернулся отряд охотников с другого конца долины. Один из них вспомнил, как его дед рассказывал ему, что когда айжиры впервые появились здесь, у них у всех были такие же светлые волосы, как у тебя. Не рыжие, как сейчас. Их это очень взволновало.
— Эвали знает об этом?
— Знает. И она не позволит тебе идти, даже если разрешат пигмеи.
В полдень Джим ушел с отрядом в сотню пигмеев. Я весело попрощался с ним. Если Эвали и удивило, что я так спокойно принял его уход и не задавал никаких вопросов, то она постаралась никак не показать этого. Однако весь день после этого она была рассеяна, отвечала односложно и невпопад. Раз или два я заметил, как она удивленно смотрит на меня. А когда я взял ее за руку, она задрожала, прижалась ко мне, а потом гневно вырвала руку. А когда плохое настроение покинуло ее, мне пришлось сдерживать себя, чтобы не сжать ее в объятиях.
Хуже всего, что я не находил убедительных аргументов, почему бы мне и не обнять ее. Внутренний голос говорил мне, что если я так этого хочу, то почему бы и не сделать. Да и другие обстоятельства ослабляли мое сопротивление. Даже для такого странного места день был странный. Воздух тяжелый и неподвижный, будто приближалась буря. Ароматы далекого леса стали сильнее, они влюбленно липли, смешивали мысли. Дымка, скрывавшая перспективу, стала заметнее; на севере она приобрела цвет дыма, и эти дымные облака медленно, но неуклонно приближались.
Мы с Эвали сидели возле ее палатки. Она нарушила долгое молчание.
— Ты печален, Лейф. Почему?
— Не печален, Эвали. Просто задумался.
— Я тоже задумалась. Ты о том же?
— Откуда мне знать? Я не знаю, что у тебя на уме.
Она неожиданно встала.
— Ты хотел посмотреть на работу кузнецов. Пойдем.
Я взглянул на нее, удивленным прозвучавшим в ее голосе гневом. Она смотрела на меня сверху вниз, брови ее над яркими, полупрезрительными глазами были сведены в одну линию.
— На что ты рассердилась, Эвали? Что я сделал?
— Я не рассердилась. И ты ничего не сделал. — Она топнула ногоЙ. — Говорю тебе, ты сделал — ничего. Пошли смотреть кузнецов.
И она пошла прочь. Я вскочил на ноги и заторопился вслед за ней. Что с ней? Ясно, что я чем-то вызвал ее раздражение. Но чем? Ну, ладно. Рано или поздно узнаю. И мне действительно интересно посмотреть на кузнецов. Они стояли у маленьких наковален и выковывали изогнутые ножи, копья и наконечники стрел, делали серьги и золотые браслеты для своих крошечных женщин.
Тинк-а-тинк, тинк-а-клинг, клинг-кланг, клинк-а-тинк, звучали их маленькие молоты.
Они похожи были рядом со своими наковальнями на гномов, только тела их не были деформированы. Миниатюрные мужчины, с прекрасными фигурами, сверкающие золотом в полутьме, их длинные волосы вились вокруг голов, желтые глаза напряженно устремлены на изделия. Очарованный, я смотрел на них, забыв об Эвали и о ее гневе.
Тинк-а-тинк! Клинг-кланг! Клинк…
Маленькие молоты повисли в воздухе; маленькие кузнецы застыли. С севера донесся звук большого гонга, медный удар, которыЙ, казалось, прозвучал над самой головой. За ним последовал еще один, и еще, и еще. Ветер завыл на равнине; в воздухе стало темнее, дымные облака задрожали и еще более приблизились.
Звон молотов сменился громким пением, пением множества людей; пение приближалось и отступало, поднималось и опускалось вместе с поднимавшимся и затихавшим ветром6 И со всех стен тревожно загремели барабаны стражи.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});